Калифорнийские долы
Эхом откликнулись ей note 3.
Она в тысячу первый раз подивилась тому, что такое Эолова арфа; и все же смутные воспоминания об этой необыкновенной матери будили чувство чего-то невыразимо прекрасного. Саксон некоторое время стояла задумавшись, затем раскрыла другую рукопись. «Посвящается К. Б. «, — прочла она. Это было любовное стихотворение, которое ее мать посвятила своему мужу, Карлтону Брауну.
И Саксон погрузилась в чтение следующих строк:
От толпы убежала, укрывшись плащом,
И увидела статуй торжественный ряд:
Вакх, увенчанный свежим зеленым плющом,
И Пандора с Психеей недвижно стоят.
Это тоже было выше ее понимания, но она вдыхала в себя невнятную красоту этих строк. Вакх, Пандора, Психея — эти имена звучат как волшебное заклинание! Но увы! — ключ к загадке был только у матери. Странные, бессмысленные слова, таившие вместе с тем какой-то глубокий смысл! Ее волшебница-мать понимала, что они означают. Саксон медленно прочла их, букву за буквой, ибо не смела прочесть целиком, не зная, как они произносятся, и в ее сознании смутно блеснул их величественный смысл, глубокий и непостижимый. Ее мысль замерла и остановилась на сияющих, как звезды, границах некоего мира, где ее мать чувствовала себя так свободно, гораздо более высокого, чем действительность, в которой живет она, Саксон. Задумчиво перечитывала она все вновь и вновь эти четыре строчки. И казалось, что в сравнении с той действительностью, в которой она жила, терзаемая горем и тревогой, мир ее матери был полон света и блеска. Здесь, в этих загадочно-певучих строках, скрывалась нить, ведущая к пониманию всего. Если бы Саксон только могла ухватить ее — все стало бы ясно. В этом она была вполне уверена. И она поняла бы тогда и злые речи Сары, и судьбу своего несчастного брата, и жестокость Чарли Лонга, и то, почему он избил бухгалтера, и почему надо стоять у гладильной доски и работать, не разгибая спины, дни, месяцы, годы.
Она пропустила строфу — увы, совершенно для нее недоступную — и попробовала читать дальше.
В теплице последние краски дрожат,
В них отблеск опала и золота дрожь.
Едва зарумянел далекий закат,
Закат, что с вином упоительным схож,
Наяду, застывшую в зыбкой тени,
Осыпали брызги ей руки и стан,
Блеснув на груди аметистом, они
Дождем осыпаются в светлый фонтан.
— Прекрасно, как прекрасно, — вздохнула она. Смущенная длиной стихотворения, она снова закрыла рукопись и спрятала ее; затем опять стала шарить в комоде, надеясь, что хранящиеся там реликвии дадут ей ключ к неразгаданной душе матери.
На этот раз она вынула маленький сверток в тонкой бумаге, перевязанный ленточкой. Бережно она развернула его, с благоговейной серьезностью священника, стоящего перед алтарем. Там лежал красный атласный испанский корсаж на китовом усе, напоминавший маленький корсет, — такие корсажи были обычным украшением женщин, которые прошли с пионерами через прерии. Корсаж: был ручной работы и сшит по старинной испано-калифорнийской моде. Даже китовый ус был обработан домашним способом из материала, купленного, вероятно, на китобойном судне, торговавшем кожей и ворванью. Черным кружевом его обшила мать, и стежки на тройной кайме из черных бархатных полос тоже были сделаны ее рукой.