Книги

Литература и революция

22
18
20
22
24
26
28
30

Сперва – плавное раскачивание на словесных антиномиях, затем – вытянувшийся в линию формально-логический анализ, а там, где схоластическая цепь подходит к заключению, – вдруг внезапный перерыв, скачок в сторону, метафора, символ, намек, слово и опять новая цепь до нового скачка. И может быть, самое невыносимое во всем этом то, что каждый такой «внезапный» логический провал в бездну веры совершенно не внезапен, наоборот, тщательно обдуман, подготовлен и срепетирован. В конце концов вы невольно убеждаетесь, что все мистические «порывы» были налицо еще до начала схоластического мудрствования и что это последнее именно и должно было приуготовить вас к восприятию этих внезапных откровений во всей их внезапности и потому душевной глубине…

Слишком много словесной косметики! Слишком много цветов – увы, бумажных! Как бы тонка ни была бумага и как бы изящна ни была работа, вы после нескольких минут пребывания в этой обстановке испытываете злое раздражение и непреодолимую потребность разом смять всю эту сухую шуршащую красоту и бросить ее под стол, в корзину.

Умничающая и весьма собою озабоченная красивость – проклятие Мережковского. Бесстрастные драмы его исканий ни в ком не вызывают сочувствия. Его идейные «измены» ни в ком не рождают протеста. Ему не хватает страсти. А ее не заменишь ничем. И хотя бы он Оссу обрушивал на Пелион и бездну погружал в бездну, – вы непременно решите, что это делается лишь для красоты слога, и пройдете мимо. Ибо и слог его от этой самой красоты – невыносим.

25 ноября 1908 г.

Белый бычок и культура

Будем, господа, созидать культуру!.. Как это делается? Вы не знаете? Я тоже, собственно, не знаю… Но ведь «пора же, пора нам наконец сбросить с себя это скифство!.. – как говорил лет шестьдесят тому назад щедринский генерал Зубатов. – Надо же и нам когда-нибудь стать в уровень с Европой»…

Несравненный генерал! – его не понимали – он слишком опередил свой век… Зато теперь он мог бы видеть, если б жил, что идеи, им посеянные, взошли сторицею. Можно сказать, вся новейшая русская публицистика представляет могущественный отголосок генеральской тоски по «культуре». Вот уж год, если не больше, как это слово кричит с каждого газетного столбца. Культура имеет великое значение! Культура имеет абсолютное значение! Культура имеет религиозное значение!..

Во имя культуры г. Струве приглашает отказаться от игры в оппозиционные бирюльки и сомкнуться для крестового похода против левых. Профессор Котляревский, не испытывая, очевидно, ни малейших неудобств в атмосфере азбучных испарений, всем авторитетом историка ручается за высокую ценность культуры. Гг. Изгоев и Галич счастливо дополняют друг друга в борьбе за права культуры. Если бы не грязная зависть некоторых интеллигентов, объясняет Изгоев, у нас уже давно произрастали бы в тундре римские огурцы… А Федор Сологуб, как пишут, сочинил даже «представление», правда, отменно плохое, но зато весьма наглядно показывающее, как безобразна некультурность, белья не меняющая, пятерней расчесывающаяся и морду зовущая рылом, – и каков привлекателен паж Жеан, который норовит обнять свою Жеанну неспроста, а с соблюдением всех форм и обрядностей культуры.

Helas! – как говорит генеральша Зубатова: nous sommes encore si peu habitues de jouir des bienfaits de la civilisation!.. («Увы, мы столь мало еще приучены пользоваться благодеяниями цивилизации!..»)

У нас вон стряпчий городничему на именинном вечере живот прокусил. Ну что хорошего в этакой самобытности? У нас вон мосье Шомполов, нахлеставшись водки, позволил себе во время репетиции с мадам Симиас такое обращение… У нас в тундре, где могли бы произрастать римские огурцы, ссыльные с голодухи охотятся на полицейских надзирателей… Как не воскликнуть вместе с его превосходительством: «Пора, пора нам наконец сбросить с себя это скифство!»

* * *

Благородная, но несколько беспредметная тоска по культуре владела некогда сердцем Фомы Фомича Опискина, того самого, который состоял диктатором в селе Степанчикове. Если помните, при господском доме находился парень фалалей, двоюродный брат сологубовскому Ваньке-Ключнику. Черноземный дикарь Фалалей переносил свое варварство даже в свои сновидения и каждую ночь упрямо видел во сне… белого бычка. Фома Фомич из себя выходил. «Неужели же ты, неотес, неумытое рыло, – с такими приблизительно словами обращался он к Фалалею, – не можешь увидеть во сне что-нибудь благородное: сад, например, где дамы и кавалеры пьют чай с вареньем и играют в карты?» Но в неискоренимой закоренелости пребывал Фалалей. И после всех развернутых перед ним перспектив культуры упрямо ложился на вшивый тулуп и видел во сне… белого бычка.

Шли годы, рос Фалалей, вместе с ним рос белый бычок его сновидений и по законам естества превращался в быка. И настал момент, когда казалось, что Фалалей, который и спать ложился не иначе как с веревкой в руках, вот-вот накинет аркан на быка и заживет во славу – так что сам паж Жеан должен будет лопнуть от желтой зависти. В те времена все так и думали, что главная задача культуры состоит в том, чтобы поймать быка за рога. Но бык мотнул головой и увернулся. Фалалей угрюмо посопел носом, но снов своих не менял. А образованные дамы и кавалеры, только что откушавшие в саду чай с вареньем, впали в великое сомнение и стали спрашивать друг друга: точно ли все дело в бычке? И не есть ли белый бычок некоторое знамение? Может быть, это бычок трансцендентный и если машет хвостом, то лишь в высшем мистическом смысле, маня нас отсюда к мирам иным? Скажи, Фалалеюшко, что видишь во сне? – спрашивал проникновенно г. Мережковский. Но Фалалей, которому как раз в это время полагалось видеть во сне благодетельные последствия закона 9 ноября {Закон 9 ноября 1906 г., освободивший от власти общины земельную собственность отдельных домохозяев.}, по некультурности своей оказался неспособен даже на приятную выдумку и загадочно сопел носом. Фефела он, ваш Фалалей! – провозгласил М. Энгельгардт, фертом выступая из-под новой подворотни. Нужно раз навсегда ликвидировать политические бредни, заявил г. Изгоев: спасение Фалалея в культуре!

* * *

Может быть, худшее в реакционной эпохе то, что в общественном сознании она насаждает царство глупости. Когда кривая исторического развития поднимается вверх, общественная мысль становится проницательнее, смелее, умнее. Она научается сразу отличать главное от незначительного и на глазомер оценивать пропорции действительности. Она ловит факты на лету и на лету же связывает их нитью обобщения. Правда, она при этом моментами ударяется в так называемые «крайности»; она говорит, например: без парламентских гарантий роды дают большой процент неправильностей; или: без принудительного отчуждения хинин утрачивает свое действие. Но, в сущности, она права даже и в своих крайностях.

Когда же политическая кривая опускается вниз, в общественной мысли воцаряется глупость. Правда, как отголоски прокатившихся событий, в обиходе живут обрывки обобщающих фраз: «без действительных гарантий»… – «порядки, приведшие к Цусиме». Но внутреннее содержание этих фраз выветрилось, драгоценный талант политического обобщения куда-то бесследно исчез. Каждый вопрос торчит сам по себе как пень в вырубленном лесу. Глупость наглеет и, оскалив гнилые зубы, глумится над всякой попыткой серьезного обобщения.

Чувствуя, что поле за ней, она начинает орудовать своими средствами. Сперва приступает вплотную к «проблеме пола». Запускает лапы в физиологию, эстетику и психопатологию, выворачивает все наизнанку и, напустив смраду, отходит к стороне. Набрасывается на внешнюю политику и дает Стаховичу с Маклаковым мандат спасти Сербию. Обращается к женскому вопросу и постановляет обуздать в мужчине зверя. Все валится у нее из рук. Но она, видимо, не теряет веры в себя и даже предъявляет миру свою законченную программу: России нужна культура. Воцаряется единомыслие без мысли. «Торгово-промышленная газета» ссылается на Струве, Галич на «действительный» марксизм, Изгоев на «Русскую Старину», Мережковский на черта, «Россия» – на свою совесть. И все требуют культуры.

Сразу можно подумать, будто общественная мысль, утомившись собственной раздробленностью, нашла наконец свое спасительное обобщение, свою формулу действия. Но это обман. «Культура», как лозунг, что это, если не торжественное пустое место, в которое можно свалить все и из которого нельзя извлечь ничего?.. И все-таки: эта пустопорожняя формула не есть ли симптом? Если лицемерие есть дань, которую порок платит добродетели, то призыв к «культуре» не есть ли дань, которую глупость платит возрождающейся потребности в обобщении? Вопрос, на который мы пока еще не решаемся ответить утвердительно.

29 января 1909 г.

Мережковский I. Культурный себялюбец

Судьба г. Мережковского в высокой степени примечательна. Он пророчествует давно: в художественной прозе и стихах, в богословских статьях и критических фельетонах, пророчествует упорно. Но его не замечали – тоже с упорством, которое ему должно было казаться поразительным, именно потому, что оно было слишком естественным. Его заметили уже только в самые последние предреволюционные годы, когда вся жизнь русская, с поверхности до дна, стала размешиваться большой палкой, так что открылись сотни вещей, которых не замечали, всплыли тысячи вопросов, которых вчера еще не существовало, в загадку превратилось то, что казалось несомненным, – и тут нашло отклик, по крайней мере, породило кружковой интерес к себе и «новое религиозное сознание» г. Мережковского: оно сулило открыть выход предгрозовому томлению некоторых утонченных петербургских душ. Но разразилась гроза, события перекатились не только через мистические головы, пророчества замолкли или были заглушены. Мистицизм временно точно веником смело. И только когда волна событий отхлынула назад, оставив после себя во многих душах какую-то нервически-похотливую потребность в кратчайший срок обновить свой образ мыслей, Мережковский снова овладел вниманием – уже в значительно больших размерах, чем прежде. В этот период всесторонней ликвидации г. Мережковский вышел из кружкового затворничества, обмирщился и начал пророчествовать даже с амвона «Речи», – чего, к слову сказать, не могло бы быть, если бы гг. И. Гессен и Милюков не сказали себе, что пророчествование сие во благовремение. А вот теперь уже снова меняются знамения: спрос на душеспасительные проповеди страшно упал, пророческий отдел исчез из «Речи» вместе с отделом футбольным, трезвенный черт политики снова становится господином положения. Ввиду этого нельзя не признать, что г. Мережковский как нельзя более своевременно подводит себе итоги, выпуская в свет собрание своих сочинений, и можно только опасаться, что издание затянется и дальнейшие тома выйдут слишком поздно…

* * *

О пророчествовании Мережковского мы говорили не в условном, не в переносном и уж никак не в ироническом смысле. Мережковский мистик не в том расширительно-неопределенном толковании, в каком это слово стало употребляться в литературе последних лет, где говорят о мистике половой любви, о мистической личности государства и даже, кажется, о мистике построчной платы. Нет, Мережковский, как отозвался о нем Чехов в одном письме, «верует определенно, верует учительски». Он считает – и это его исходная точка, – что «жизнь без бога и смерть без воскресения делают не только каждого человека, но и все человечество гниющею массой» Свою религию он называет апокалипсической. Он ждет грядущего завета, который окончательно примирит плоть и душу, Ветхий и Новый завет. Через историческое христианство он зовет к религии Троицы. «Именно догмат о Троице и связывает неразрывною связью историческое христианство с христианством апокалипсическим». «Каждая из трех божеских Ипостасей, – разъясняет он, – есть соединение двух остальных, так что всю полноту Троицы можно выразить символическим числом 333. Повторенное в дьявольском зеркале, удвоенное 333 дает 666». Как ни сомнительна сама по себе эта математическая комбинация (а мы решительно не советовали бы вводить ее в школьные учебники арифметических упражнений), но она достаточно красноречиво свидетельствует, что Мережковский «верует учительски, верует определенно». Не вдаваясь более в область новой апокалипсической догматики, где мы по неопытности рискуем сильно напутать, ограничимся еще только одним выразительным примером.

«Вам кажется, – обращается Мережковский к Бердяеву в «Открытом письме», написанном в тоне посланий апостола Павла, – что для меня не решена проблема о дьяволе. Вы ошибаетесь: для меня эта проблема решена окончательно».

«Проблема о дьяволе» – чего стоит одно лишь сочетание этих двух слов! Перед торжественной серьезностью мыслителя, окончательно разрешившего проблему о дьяволе, бессильной падает ирония. И таков Мережковский всегда. Остроумие – абсолютно несвойственная ему черта. Все «проблемы» своей веры – бессмертие, дьявола, и 333, и 666-он ставит с сосредоточенной серьезностью. Среди бела дня и громогласно он приглашал однажды Бердяева себе в сопророки, чем, вероятно, немало напугал этого кокетливого философского фланера. Не сваливаясь от неудач, ходит г. Мережковский в хаосе нашего не-апокалипсического времени, как «некто в черном»… – как некто в черном сюртуке.