Он либо берет нас с собой в разведку, либо не берет.
Он либо идет с нами в разведку, либо не идет.
В этом смысле очень важна атмосфера в газете, которую мы представляем. Заблуждается тот, кто думает, что журналиста уже ничто не воспитывает, не развивает и не тормозит в развитии не только в профессиональном, а именно в человеческом плане. Атмосфера доброты, принципиальности, понимания, демократизма, сочувствия, товарищеской заботы, исключающая злобность, зависть, наушничество, мелочность и беспринципность, делает нас такими, какими мы должны быть, если хотим достойно выполнить нашу святую миссию.
Итак, решая вопрос о том, ехать или не ехать в командировку по чьему-либо письму, мы, по сути дела, прикасаемся к существеннейшей проблеме журналистики: что на первом месте для нас — выступление в газете или достижение конкретного добра? Добра, за которым следует видеть борьбу за социальную справедливость в широком смысле слова, утверждение норм социалистической нравственности и морали каждым нашим действием и поступком, при этом иногда даже без публикации материала. Так вот, должны ли мы поступаться достижением конкретного добра во имя написания статьи в газету или написанием статьи — во имя достижения конкретного добра?
Полагаю, такая постановка вопроса в некотором роде некорректна. Помню, в «Комсомольской правде» однажды была затеяна на газетной полосе дискуссия: если тонут одновременно физик и рабочий, а у читателя есть возможность спасти только одного, кого надо спасать? Посыпались письма, мнения разделились, нашлись доводы и за ученого, и за рабочего, а потом вдруг кто-то сообразил, что сама постановка вопроса безнравственна. Так не будем повторять той же ошибки. Пожарник должен тушить пожары, хирург — резать, а журналист — писать, и если кто-то из вышеперечисленных не выполнит своих обязанностей, нет смысла в его профессиональном существовании, поскольку все «сгорит» к богу в рай. Но, с другой стороны, каждый из них не может не совершать добрые поступки сверх всяких профессиональных «норм» и требований, а потому пожарник выносит из горящего дома не только девочку, но и ее любимую кошку, рискуя жизнью; врач оперирует в самолете или в подъезде дома, хотя по «нормам» мог бы этого не делать; а журналист несется за тридевять земель, чтобы помочь семнадцатилетнему юноше по имени Сережа, не размышляя о том, что важнее — глобальное выступление в газете на тему о взаимоотношениях родителей и детей по поводу ранней любви или душевный покой одного Сергея. Короче говоря, не надо ставить в очередь заботы профессиональные и заботы общечеловеческие. Одни вытекают из других, и что в нашем деле первично, а что вторично, не подлежит обсуждению. Уж коли мы, как говорится, втянулись в «дискуссию», для нас не должно быть иного решения, как спасать одновременно и физика, и рабочего, хоть душа вон.
Прерву на время повествование, чтобы рассказать историю, однажды случившуюся со мной.
Это было в 1956 году. Я работал тогда адвокатом, но уже немного пописывал, и вот журнал «Пионер» отправил меня в командировку в Саратов. Остановился я в гостинице, если не ошибаюсь, «Волна» (или «Волга»?), материал собирал на каком-то заводе и через несколько дней приготовился в обратный путь. Билет на поезд у меня был в кармане, машина заказана к определенному часу, оставалось оформить гостиничные документы. Но там, у окошечка администратора, вдруг случилось неожиданное знакомство, сыгравшее значительную роль в моей уже размеренной в тот период жизни, и, я полагаю, не только в моей.
«Как жаль, что вы рано уезжаете! — что-то в этом роде сказала администраторша Марта Ивановна, я почему-то запомнил имя этой славной женщины с белыми крашеными волосами, вавилонской башней стоявшими на голове. — Я очень хотела, чтобы вы помогли одному человеку». — «Какому?» — вероятно, спросил я, потому что Марта Ивановна выдвинула из-за своей спины мальчика лет десяти — двенадцати. Я плохо видел его через овальное окно. Густые каштановые кудри, худенькая мордашка, возможно, печальные глаза, они просто обязаны были быть печальными: Борис, так звали подростка, был круглым сиротой, инвалидом второй группы (что-то с почками, то ли болезнь какая-то, то ли отбили), а жил под Саратовом в доме для престарелых. Так получилось, что он, по выражению Марты Ивановны, приблудился к гостинице. Его жалели. Когда один раз в месяц, как на побывку, он приходил к Марте Ивановне, весь обслуживающий персонал гостиницы его подкармливал, подшивал, подстирывал, старался как-то пригреть, а на дорогу он получал подарки. На меня это обстоятельство произвело, помню, самое тяжкое впечатление: гостиница, которую я и, вероятно, все в ней живущие воспринимали как дом казенный и чужой, была для ребенка единственным источником тепла. В пятиминутной беседе с Мартой Ивановной выяснилось, кроме того, что попытки устроить Бориса в обычный детский дом были напрасны: детей-инвалидов туда не брали. Ко мне, стало быть, одна просьба: помогите устроить! За весь разговор Борис не проронил ни единого слова, только смотрел на меня, «столичного корреспондента», как смотрят верующие на икону.
Ладно. У подъезда уже стояла вызванная машина, до поезда было минут двадцать. Что делать? Увы, я не сдал железнодорожный билет, не задержался на сутки в Саратове и не пошел по начальству. Я был молод, жизнь казалась простой и прозрачной, в памяти была тишина, и потому я попросил у Марты Ивановны листочек бумаги, изобразил на нем адрес «Пионера», собственную фамилию и сказал Борису: «Писать умеешь? Напиши мне все, как есть, а мы в Москве что-нибудь придумаем». И уехал.
Может, неделю я помнил о нем, может, месяц, а потом закрутился в делах и вчистую о Борисе забыл, признаюсь в этом откровенно, как ни горько признание. Возможно, все последующее было искуплением моего греха.
Как-то в юридической консультации, где я дежурил, раздался телефонный звонок. Сотрудница «Пионера» Джана Манучарова попросила меня «немедленно» приехать в редакцию. Зачем? «Приезжайте, узнаете». В то время журнал находился на шестом этаже старого здания комбината «Правда», в тихом закутке, который я быстро прошел, обнаружив все комнаты пустыми. Зато в кабинете главного редактора была толпа. Встав на цыпочки, я увидел в кресле Натальи Владимировны Ильиной, за ее редакторским столом, «моего» Бориса. Он ел. Разорванная руками французская булка, печенье, конфеты, молоко. Сотрудники, это были в основном женщины, молча стояли вокруг, смотрели. Они уже знали, что Борис пешком пришел из Саратова. Он решил не разводить бухгалтерию, не писать какие-то письма, у него был в руках адрес, и он пошел к «дяде Валерию Аграновскому». Характер не позволил ему бесплатно пользоваться попутным транспортом или зайцем ехать на поезде, и он три месяца пешком шел в Москву из Саратова.
Неделю, пока его устраивали в детский дом, он был нарасхват, по очереди ночевал у разных сотрудниц журнала. Мне удалось получить его только раз, к моей исстрадавшейся маме дважды вызывали «неотложку», он бередил ее старые раны, она очень плакала, расставаясь с Борисом. Спокойный, рассудительный, ничуть не сентиментальный, как ни странно — воспитанный, обладающий природным тактом и спартанской неприхотливостью, Борис был к тому же самостоятельным мужчиной, отказывался от денег и пирожных и только в одной страсти не умел себя сдерживать: в страсти фотографировать. Хотя аппарата у него не было, все медяки и серебро он тратил не на троллейбус и метро или мороженое, а на проявители, закрепители, какие-то фиксажи и фотобумагу, пешком преодолевая московские расстояния. С немалым трудом Наталье Владимировне Ильиной удалось устроить его в Калининградский детский дом, говорят, вполне приличный. По странному стечению обстоятельств профилирующим предметом была в нем фотография. Вроде — сошлось.
Кто-то должен был отвезти его в Калининград. Я не мог: именно в те дни сел в большой судебный процесс. Не с руки было и сотрудникам «Пионера». Кому-то пришло в голову срочно связаться с московским детприемником: мол, надо сдать туда Бориса, и его «централизованно», со специальным сопровождающим отправят к месту назначения. Так и сделали, предварительно созвонившись с начальником приемника. В пятницу, этот день я прекрасно запомнил, вся редакция провожала Бориса. Он был причесан, умыт, одет во все новое, а за плечами у него был рюкзачок, в котором лежала новенькая «Смена» с полным набором проявителей и закрепителей. Мы сели в редакционную машину, последняя стадия «операции» все же была доверена мне, и поехали на Даниловский вал, 22; адрес нам дали.
Кажется, я затянул рассказ, ведь главное впереди, но из того, что мною рассказано, я тоже не могу ничего выбросить.
Мы приехали и остановились у высокой монастырской стены. Ее верх был опутан колючей проволокой. Я нажал кнопку звонка. Приоткрылся «глазок», на нас посмотрели «оттуда», и вслед за этим отворилась массивная, кованная железом дверь. Человек в полувоенной одежде и в фуражке с зеленым околышем пропустил нас внутрь. Я очутился в одной комнате, Борис в соседней, мы могли общаться через овальное окно, почти такое, как в администраторской гостиницы «Волна». Потом Бориса куда-то увели, я сдал его вещи и документы. Минут через двадцать он вновь появился в соседней комнате, почему-то стриженный наголо. Его шея сразу стала тонкой и длинной, а плечи острыми. Мне сказали: «Прощайтесь». Я протянул ему в окошечко руку, Борис взял ее в свои и долго держал. Нет, он не плакал, но очень пристально смотрел мне в глаза. Я спросил дежурного, как скоро будет отправка. Дежурный, зевнув, ответил: «Всякое бывает, и через день, и через месяц, как наберут группу в одном направлении, так и повезут». Тогда я решил поговорить с начальником приемника, чтобы как-то ускорить дело. Мне разрешили войти во двор и объяснили, что начальника я найду на втором этаже административного корпуса. Кажется, его фамилия была Серов.
Я вошел во внутренний дворик. Это был настоящий монастырский двор, но мне показались странно знакомыми и зарешеченные полукруглые окна монастырского здания, и купол с облезлой позолотой, и чахлый скверик, огороженный очень низким заборчиком, и серые дорожки для прогулок. Я постоял, что-то шевеля в своей памяти, однако, так и не сумев расшевелить, пошел к Серову. На первом этаже административного корпуса я увидел длинный коридор, а налево и направо были двери. Остановившись в самом начале, я почему-то подумал, что третья дверь направо будет фотолаборатория. Потом я сделал несколько шагов, поднял голову и, как во сне, увидел надпись: «Фотолаборатория». И только тут я сообразил, что был здесь однажды, очень давно, и у меня сразу закололо сердце.
В ночь на первое сентября 1937 года меня, семилетнего, и моего брата Анатолия, который был старше на восемь лет, привезли в этот дом и здесь поселили. Я ничего не понимал, мне просто нравилось ехать по ночной Москве на быстрой машине, прижимая к груди первый в моей жизни портфельчик с пеналом, ластиком и тетрадками в косую линейку, хотя отнюдь не школа ждала меня впереди, по крайней мере не та школа, куда должны были утром идти все мои сверстники. Когда мы приехали, в комнате с табличкой «Фотолаборатория» меня снимали в фас и в профиль, а на шее моей висела дощечка с именем, отчеством и фамилией. Так же смешно я прокатывал пальцами сначала по черной краске, а потом по глянцевой бумаге, это называлось почему-то «играть на пианино», и я играл с удовольствием. Помню, Анатолия вскоре увели, я остался с «дядей Мишей», и мне захотелось есть. Дядя Миша принес кусок белого хлеба с маслом и вареное яйцо. И возможно, бесследно для воспоминаний прошла бы та первая ночь для меня, если бы он не стукнул яйцом по моему лбу. Дядя шутил, но удар как бы вернул меня к жестокой реальности, я страшно испугался, и закричал и бился в истерике, и даже сейчас ощущаю тот страх, он все еще сидит во мне, взрослом.
Все это я вспомнил, стоя в начале длинного коридора административного здания. Круто развернувшись, я пошел назад, не допуская возражений со стороны дежурного, решительно забрал у него Бориса, стриженного наголо, вещи и документы, сел в редакционную машину и поехал в «Пионер». Там удивились нашему явлению, но не понять меня не могли. Еще трое суток Борис прожил в Москве, вопросов не задавал, был тих и подавлен, а потом кто-то из сотрудниц журнала, кажется все та же Джана Манучарова, выписала себе командировку и повезла Бориса поездом через Ригу в Калининград.
Собственно, на этом первая часть моего рассказа кончается. Добавлю только, что, когда мы с братом спустя какое-то время уходили, отпущенные, из этого дома, было раннее утро, пошли первые трамваи и лил проливной дождь. Анатолий накрыл меня с головой своим пиджаком, чтобы я не промок и не простудился, и как я попал в детприемник ночью, не зная куда, так и ушел из него, не видя откуда. А потом, прожив более двух десятков лет, я никогда не спрашивал брата об этом доме, и он никогда не испытывал меня своими воспоминаниями; вероятно, мы щадили друг друга.
Теперь начинается то, во имя чего все это было рассказано. Через несколько дней, заручившись официальным поручением «Литературной газеты», я пришел в детприемник. Там жил не тот контингент, нежели в мое время: мы были «чесэиэрами», то есть членами семей изменников родины, а сейчас жили правонарушители, не достигшие восемнадцати лет, «путешественники» и «бегуны», удравшие из дома по разным причинам, рано повзрослевшие девочки, задержанные или подобранные на московских вокзалах, а то и просто отставшие от пап и мам «паиньки», потерявшиеся на улицах или в магазинной суете. Они находились в приемнике «до выяснения», а когда устанавливали, кто они и откуда, их с сопровождающим-экспедитором отправляли либо в колонию, либо в спецшколу, либо домой, официальный термин — «выдавали» родителям. Впрочем, я мог бы сказать о них и короче, без подобной классификации: в приемнике жили д е т и, можно добавить, ни в чем не виноватые, хотя бы потому, что они — дети, несколько сот душ в возрасте от четырех до восемнадцати лет; у многих их них было прошлое, о котором им следовало забыть, и будущее, о котором нам, взрослым, следовало помнить.