– В чем дело, Давид? – спросила она. – Что у тебя на сердце?
Давид встал с кресла. О, как много всего было у него на сердце! Он был разъярен и разочарован и не собирался оставаться здесь ни секунды дольше, чем этого требовало от него хорошее воспитание, даже если она его мать, его бабушка и его сестра одновременно. Он узнал все, что считал важным, и даже немного больше, от чего он охотно бы отказался. Он познакомился со своей матерью, услышал, что его отца уже нет в живых и что Квентин лгал ему, уверяя, что младенцем его нашли близ монастыря. Давиду придется учиться жить с этим багажом знаний, чтобы затем оставить его в прошлом, порвать со своими детством и юностью и начать новую жизнь, как подобает взрослому, отвечающему за себя человеку. Все равно, будет ли это в Шанхае, Берлине или в глиняной хижине на побережье Северной Африки, он сможет найти место на этом свете, где вновь обретет душевный покой и где фон Метц никогда его не отыщет.
– Я не знаю, – нарочито медленно ответил он и беспомощно пожал плечами. Нет, не только хорошее воспитание мешало ему посмотреть Лукреции прямо в глаза. Черт, почему материнская любовь непременно должна быть такой надо всем преобладающей и такой всевластной? – Знаешь, определенным образом все это меня никак не касается, – смело выдавил он из себя.
– Никак тебя не касается?! – возмутилась Лукреция. Материнская забота, которая до этого звучала в каждом произнесенном ею слове, внезапно исчезла из ее голоса. Давид боролся внутри себя с противоречивыми чувствами и искал подходящие слова, чтобы смягчить ситуацию. Но прежде чем он смог найти нужные слова, черты Лукреции вновь смягчились и она подошла к нему еще ближе, чтобы пристально посмотреть ему в глаза. – Твоя кровь течет в моих жилах, Давид, – прошептала она умоляющим тоном. – Ты – Сен-Клер! Член ордена приоров.
Он ничего не сказал, ответив ей лишь неуверенным взглядом. Мать все больше его пугала… Является ли это нормальным в отношениях между матерью и сыном? Становится ли это причиной того, что дети порой без возражений слушают своих родителей?
– Гроб – это наша судьба! – продолжала Лукреция, повысив голос. – Твоя судьба! На тебе лежит большая ответственность, Давид, и ты не можешь так просто от нее освободиться.
Она отвернулась от него и приблизилась на несколько шагов к Шарифу, прежде чем посмотрела на юношу снова.
– Фон Метц убил твоего отца! Он хочет убить и тебя тоже! – взволнованно добавила она, в то время как Давид все еще беспомощно молчал. – А что, ты думаешь, он сделал с твоим другом Квентином, когда тот перестал быть ему нужным?
Давид, сбитый с толку, встревоженно сморщил лоб. Сделал с Квентином? Какой вред этот сумасшедший мог причинить Квентину? И что значит «когда тот перестал быть ему нужным»? Он полагал, что монах и фон Метц, похитивший мальчика, были друзьями и вместе, в добром согласии, решили поместить его в отдаленный и безопасный монастырь под присмотр монаха. Это было именно так – то, что они сделали. Но слова матери, кажется, полностью это опровергают. Что-то нашептывало Давиду, что он вообще не хочет знать ответа на этот вопрос – по крайней мере, не сейчас. Свалившейся на него за последнее время информации было слишком много. У него появилось чувство, что его голова обязательно лопнет, если он узнает еще что-нибудь подобное. Он прикусил нижнюю губу и сосредоточился на боли, с которой его зубы погружались в плоть; ему хотелось, чтобы физическая боль, которую он сам себе причинял, заглушила муку в его истерзанной душе.
– Гроб тебя очень даже касается, сын мой, – сказала Лукреция еще более прочувствованным тоном.
В то время как его разум напрасно против этого протестовал, внутри него вновь пробудился кровожадный пес, который с недавнего времени угнездился в его личности. К счастью, большую часть времени пес дремал, положив лапы на уши, чтобы ничего не слышать и ни во что не вмешиваться. Но сейчас он проснулся и поспешил возвестить отрывистым рыком, что этому фон Метцу надо жестоко отомстить за все, что он сделал с отцом Давида, а также за Лукрецию и за Квентина. Давид медленно кивнул.
– Я знаю, за последние дни вся твоя жизнь невероятным образом переменилась. – Лукреция подошла к нему вплотную и с любовью погладила его по щеке.
«О, это прикосновение», – думал он в отчаянии. Сможет ли он быть счастлив без него где-нибудь на краю Австралии?
– Но скоро ты будешь видеть вещи в их полной взаимосвязи, – добавила мать и, крепко обняв, прижала его к себе. – И тогда ты сам все поймешь.
«Возможно», – думал Давид, в то время как она передавала ему успокаивающую теплоту и наполняла его чувством полного, хотя и не вполне обоснованного облегчения. Быть может, оно не было таким уж необоснованным? По крайней мере, Давид считал, что понял: он уже не сможет расстаться со своей матерью. Нигде в целом мире он не будет счастлив без нее.
Вопреки опасениям, Давид спал глубоким сном без сновидений после того, как поздним вечером этого долгого и богатого событиями дня улегся в кровать и, разминая тяжелые от усталости члены, беспокойно ворочался в своих подушках. Внутренне он все время был готов к тому, что Арес или Шариф незаметно прокрадутся в гостевую комнату и перережут ему глотку или воткнут кол в грудь, чтобы только продемонстрировать, как невероятно быстро заживают его раны, или понаслаждаться его мучениями, или по какой-либо иной, неизвестной ему причине, которая могла быть у темноволосого Гунна несколько часов назад в фехтовальном зале.
Хотя никто его не будил и взгляд на наручные часы убедил его, что он спал больше восьми часов, юноша чувствовал себя разбитым, проснувшись на второй день и неохотно вытащив ноги из-под одеяла.
В абсурдной надежде, что можно передвинуть время назад и чудесным образом оказаться в своей интернатской комнате, Давид охотнее всего снова уткнулся бы в подушки, закрыл глаза и спал дальше, но механизм в его черепной коробке сначала осторожно, потом все быстрее начал приходить в движение, которое, как прежде, так и теперь, было необозримым и хаотичным. События прошедшего дня отбрасывали тени на этот еще, в сущности, не начавшийся день и грозили погубить Давида прежде, чем он что-либо съест или хотя бы умоется.
Запах свежих булочек, аппетитной колбасы и ароматного чая с жжёным сахаром прогнал оставшуюся усталость в кратчайший срок. На табуретке рядом с кроватью Давид обнаружил поднос с завтраком – в этом он увидел очередное проявление любви со стороны матери. Хотя ему все еще было нелегко видеть в Лукреции нежную, заботливую мать, когда она не стояла непосредственно перед ним, он принял этот жест заботы как материнский поцелуй в щеку. В течение всей его жизни никто никогда не подавал ему завтрак в постель. До сих пор за завтраком он стоял каждое утро в очереди среди более или менее раздраженно-привередливых, заспанных детей и подростков, держа в руках оранжевый пластиковый поднос, на котором иногда – когда он, стоя и снова почти засыпая, затем все же просыпался, – лежала булочка, ломтик пресного, безвкусного сыра и… если повезет и ему достанется (потому что не так уж мало людей в своей бесцеремонной жадности припрятывали под куртку парочку лишних яичек), если на его долю хватит, то он получит еще и сваренное до невероятной твердости крутое-прекрутое яйцо.
Растроганный приятным жестом – завтрак в постели! – и вдруг ощутив волчий голод, Давид присел в кровати, и его настроение поднялось на целый пегель[13], отчего он внутренне объявил себя готовым встретить этот день непредубежденно и дать ему шанс оказаться лучше вчерашнего. Также и о своей матери, о которой сейчас думал, он наверняка сумеет составить более объективное и, как он надеялся, более положительное впечатление. Он вовсе не забыл, как плохо чувствовал себя здесь накануне. Его разум все еще настаивал на уходе из «Левины», но теперь он не считал это таким спешным. Если в предстоящий день он не будет ощущать себя значительно лучше, решил юноша, то непременно сразу же покинет «Левину».