Книги

Кровь на снегу

22
18
20
22
24
26
28
30

Именно такие приятные мысли одолевали меня, когда Корина Хоффманн вышла в гостиную из спальни, и все изменилось.

Свет.

Температура.

Задачка.

Тем вечером я не пошел в гастроном.

Я не стал дожидаться по своему обыкновению, когда Мария закроет магазин, и не пошел следом за ней на безопасном расстоянии до станции метро, и не встал прямо у нее за спиной в середине вагона, где она любила стоять, даже если были свободные места. Тем вечером я не стоял рядом с ней, как безумец, и не шептал ей слова, которые мог слышать только я сам.

Тем вечером я сидел в темной комнате и как завороженный пялился на женщину на другой стороне улицы. На Корину Хоффманн. Я мог говорить, что пожелаю, и так громко, как пожелаю, ведь никто меня не слышал. И мне не нужно было смотреть на нее сзади, смотреть на ее волосы так пристально, что я умудрялся увидеть в них красоту, которой на самом деле не было.

Канатоходец – вот первое, что пришло мне в голову, когда Корина Хоффманн вошла в гостиную. На ней был махровый халат, и двигалась она как кошка. При этом я не хочу сказать, что она шла иноходью, как некоторые млекопитающие, например коты или верблюды. Они переставляют две конечности с одной стороны, а потом две конечности с другой. Так я слышал. Я хочу сказать, что кошки, если я не ошибаюсь, ходят на носочках и ставят задние лапы точно на следы передних. Именно так ходила Корина Хоффманн: вытягивала подъем и ставила свои обнаженные ноги близко друг к другу. Как канатоходец.

Все в Корине Хоффманн было прекрасным. Лицо с высокими скулами, губы как у Брижит Бардо, светлые нерасчесанные гладкие волосы. Длинные тонкие руки, высовывающиеся из широких рукавов халата, верхняя часть грудей, таких мягких, что они колыхались, когда она двигалась или дышала. И белая-пребелая кожа рук, лица, груди, ног, – господи, она была похожа на снежную равнину под ярким солнцем, способную на несколько часов ослепить мужчину. Короче говоря, мне все понравилось в Корине Хоффманн. Все, кроме фамилии.

Казалось, ей было скучно. Она попила кофе. Поговорила по телефону, почитала журнал, но не прикоснулась к газетам. Скрылась в ванной и вернулась обратно, по-прежнему в халате. Поставила грампластинку и немного потанцевала. Вроде бы свинг. Потом она слегка перекусила и посмотрела на часы: скоро шесть. Она переоделась в платье, привела в порядок волосы и поставила другую пластинку. Я открыл окно и попытался понять, какая музыка у нее играет, но из-за шума уличного движения ничего не услышал. Тогда я снова взял бинокль и попробовал сфокусировать его на конверте пластинки, лежащем на столике в гостиной. Кажется, на нем был портрет композитора. Антонио Лючио Вивальди? Кто знает. Но женщина, к которой Даниэль Хоффманн вернулся домой в четверть седьмого, была совершенно не той женщиной, с которой я провел целый день.

Они ходили кругами, не прикасаясь друг к другу, не разговаривая, как два электрона, отталкивающиеся друг от друга, потому что оба заряжены негативно. Однако в конце концов они скрылись за дверьми общей спальни.

Я улегся, но заснуть не смог.

Что заставляет нас понять, что мы смертны? Что происходит в тот день, когда мы узнаем, что наша жизнь закончится и это не возможность, а гребаный факт? Наверняка у всех бывает по-разному, но я все понял, когда увидел, как умирает мой отец – банально и физиологично, как муха на подоконнике. Поэтому интереснее другое: что заставляет нас уже после того, как к нам придет это понимание, вновь испытывать сомнения? Умнеем ли мы? Как писал один философ, Давид Как-его-там, если нечто происходит снова и снова, это не означает, что это нечто произойдет еще один раз. Без логических доказательств мы не можем быть уверены, что история повторится. Или же мы просто становимся старше и все больше боимся приближения смерти? Или здесь что-то совершенно другое? Как бывает в тот день, когда мы внезапно видим что-то, о существовании чего вообще не подозревали, или чувствуем нечто, что, как нам казалось, мы не способны чувствовать. Слышим гулкий звук, постучав по стене, и понимаем, что за этой комнатой может быть другая. И у нас появляется надежда, горькая и раздражающая надежда, грызущая изнутри и не оставляющая в покое. Надежда на то, что смерть можно обмануть и сбежать по темным переулкам в место, о существовании которого ты и не догадывался. Такая вот штука. Такая вот история.

На следующее утро я встал одновременно с Даниэлем Хоффманном. Когда он отъехал от дома, было еще темным-темно. Он не знал, что я здесь. Не хотел знать, как он сам сказал.

Так что я выключил свет и уселся на стул у окна в ожидании Корины. Я достал свои листочки и стал просматривать черновик письма. Сегодня слова были более непонятными, чем обычно, а те немногие, что я хорошо понимал, внезапно стали казаться неправильными и мертвыми. Почему я просто не выкинул все это дерьмо? Только ли потому, что я угробил уйму времени на составление этих несчастных предложений? Отложив листы бумаги в сторону, я наблюдал за небогатой на события уличной жизнью зимнего Осло до тех пор, пока наконец не появилась Корина.

День протекал практически так же, как и предыдущий. Она вышла на улицу, и я последовал за ней. С Марией я научился, как лучше всего незаметно идти за человеком. Корина купила шарфик в каком-то магазине, выпила чашку чая в кондитерской с женщиной, которая, судя по языку их тел, была ее подругой, а потом отправилась домой.

Было всего два часа, и я сварил себе кофе. Я смотрел, как Корина лежит на диване посреди комнаты. Она надела платье, другое платье. Ткань обволакивала ее тело, когда она двигалась. Этот диван – удивительный предмет мебели, ни то ни се. Когда она поворачивалась, чтобы улечься поудобнее, то делала это медленно, уверенно, осознанно. Как будто знала, что желанна. Она взглянула на часы и полистала журнал, тот же самый, что и вчера. А потом она слегка напряглась, почти незаметно.

Я не слышал звонка в дверь.

Она поднялась и пошла своей легкой, мягкой кошачьей походкой открывать дверь.

Он был темноволосым и худощавым, на вид – ее ровесником.