Для нас распалась связь времен, брешь была чересчур широка — не десятилетняя разница в возрасте, но дистанция в тысячу лет из-за мировой войны, во время которой я была подростком и которая лишь слегка отразилась на моей жизни. Для Николаса же война все еще продолжалась мучительным кошмаром, она оставила в его сознании шрамы, которые тогда только-только затянулись. Разве могла я, девятнадцатилетняя девчонка, постичь те нервные стрессы, которые преследовали Николаса? И разве он способен был угадать, что под сомнительной маской самоуверенности я скрывала губительные микробы нерешительности и страха?
Какими бы ни были причины, разрыв произошел очень скоро. Через два года наша совместная жизнь почти потерпела крах. Когда Николас путешествовал — а путешествовал он нередко в поисках материала для своих книг, — он все чаще и чаще находил причины не брать меня с собой, и когда в конце концов я обнаружила, что путешествует он не один, я не удивилась, но очень обиделась и оскорбилась и — ведь я все же рыжая! — высказала все, что накипело.
Если бы я хотела удержать Николаса, мне следовало бы попридержать язык. Я не могла соперничать с ним на поле битвы, где любовь становится слабостью и против грубого и безответственного цинизма можно бороться лишь гордостью. Он побеждал легко и порой даже не понимал, как жестоко…
В 1949 году мы развелись. Ради моей мамы, столь приверженной к англиканской высокой церкви, я оставила фамилию Николаса и до сих пор ношу обручальное кольцо.
Через некоторое время я даже вернулась в Лондон к Хьюго Монтефиору, который отнесся ко мне как ангел: замучил меня работой и ни разу не упомянул о Николасе. О нем вспоминала лишь мама, которая от случая к случаю осведомлялась о нем в письмах и дважды даже поинтересовалась, не думаем ли мы воссоединиться… Примерно через год меня это стало смешить, кроме тех случаев, когда я чувствовала себя настолько измотанной и усталой, что неизменное постоянство моей мамы и прихода Тенч-Аббас казались мне невыносимыми.
Итак, в середине мая 1953 года, когда люди за несколько недель начали стекаться в Лондон на коронацию и город оказался забит таким количеством народа, что можно было задохнуться, как-то утром Хьюго Монтефиор окинул меня долгим взглядом, потом оглядел меня снова и в ту же секунду приказал мне взять отпуск на две недели.
Я позвонила в Тенч-Аббас, трубку взяла мама.
— Отпуск? — переспросила она. — В начале июня? Прекрасно, дорогая. Вы приедете к нам или Николас полагает, что здесь скучновато?
— Мама, я…
— Ну да, телевизора у нас нет, — гордо сообщила мама, — но мы можем прослушать всю церемонию по радио.
Я мельком взглянула на окна салона Монтефиора, из которых, как с трибуны, открывался вид на Риджент-стрит.
— Это было бы чудесно, — ответила я. — Но, мама, милая, ты не станешь возражать, если я ненадолго съезжу куда-нибудь еще? Куда-нибудь подальше от всего… ну, понимаешь, где только горы, вода и птицы. Я подумывала об Озерном крае.
— Это недалеко, — с готовностью согласилась мама. — Скай.
Зная свою маму, я на секунду подумала, что она советует небеса[2] как наиболее подходящее место отдыха. Но потом она добавила:
— Твой отец говорил о нем на пикнике у Данхиллов. Понимаешь, целый день шел дождь, и пришлось сидеть в доме — ты же знаешь, дорогая, какой всегда идет дождь на пикниках у Данхиллов? Это так похоже на Мэйзи Данхилл. Однажды они были там две недели, так дождь шел каждый день!
— А… — осенило меня. — Скай.
— И там нет телевизора, — заключила мама.
— Да, как раз то, что мне необходимо, — серьезно согласилась я. — А миссис Д. дала тебе адрес?
— Гудки, — заволновалась мама. — Не может быть, чтобы мы говорили уже три минуты, они же знают, как меня расстраивают эти гудки. Так о чем мы… Ах да, Данхиллы… Знаешь, дорогая, они купили новый автомобиль, огромнейший, называется то ли «шакал», то ли «егерь», то ли как-то там еще и…
— «Ягуар», мама. Ты хотела дать мне адрес гостиницы, где останавливались Данхиллы.