— Никогда я в искушение не впаду! Хочу быть скитником, как вы!
— Будь, будь им, сыне! — улыбнулся старец. — Только если ты уйдешь от мира в скит, он сам к тебе потом придет, прознав о святости твоей, да и вытащит тебя из скита за бороду, чтобы сделать тебя своим пастырем. Без пастыря-то овцы безголовые жить не могут. А станешь пастырем, станешь и властителем. Таков твой удел, сыне. Знаки-то, знаки зрю…
Александр ушел от Никиты в смятенных чувствах и дал себе зарок ходить к старцу как можно реже. Он с ещё большим усердием взялся за руд в конюшне, выполнял все предписания устава безукоризненно, был почтителен и кроток даже с простыми монахами. Александр видел, что над его усердием и исполнительностью посмеиваются молодые монахи и послушники, он же не только не выказывал обиды, но стремился быть более ласковым как раз с такими людьми. Александр уже в это время мечтал стать хорошим монахом, когда-нибудь принять схиму, и одна мысль, что к нему тогда смогут обратиться с предложением занять какую-нибудь монастырскую должность и он согласится, казалось Александру отвратительной. Он, обманутый и обиженный миром, бежал от него, гнал от тебя любые мирские помыслы, но мир настиг его в монастыре, правда, случилось это совсем не в том виде, в каком описывал вторжение мира к монаху Никита.
Случилось так, что для монастырской трапезной понадобился работник для вечерней чистки котлов, уборки, колки дров, и Фотий распорядился отправить туда Александра, веселый и счастливый вид которого не давал архимандриту покоя.
«Светел душою? Спокоен сердцем? — думал со злобой Фотий. — Говно конское выносить не брезгает? Ну так мало трудов у оного бежавшего с престола царишки. Тягло на него положу большее…»
Александр же, узнав ещё об одной работе, только поклонился монастырскому келарю и с радостью принялся за черный труд в трапезной, размещавшейся в отдельно стоящем домике, хоть и заметил в первый же вечер, что делом таким занимается он в одиночку. Никогда прежде не занимавшийся чисткой котлов, лишь спросив у уходящего повара, чем отскабливать их, и получив нужный совет, наносил из колодца воды, разыскал песок и золу и принялся за работу. Поначалу неумело, неловко, но потом все сноровистей, быстрее, при свете нескольких лучин отдраил котлы, стал перемывать оловянные миски и ложки. Казалось, что к полуночи Александр управится, но отвлек его от дела раздавшийся в трапезном зале шум, какой-то неуместный, мирской, суетный, совсем не такой, как во время монашеских трапез. Кто-то ходил по залу вольно, слышались чьи-то веселые выкрики, позвякивание, смех. Александр, отчего-то пугаясь этих звуков, осторожно подошел к оконцу, через которое монахи получали миски с рыбным или овощным варевом и хлеб, посмотрел в зал. Здесь и впрямь творилось что-то не свойственное монастырской жизни — со свечами в руках по залу ходили какие-то люди, хоть и в рясах, но возбужденные, готовящиеся сделать что-то противное монастырскому уставу. Один из них, бородатый, со всклокоченными кудрявыми волосами, вальяжно сев на стул перед столом, говорил:
— Ну вот, нашли-таки приют для отдохновения. Здесь и шишки сварим, да и шишку сварим. Или у вас, сыроядцев-сухоядцев, шишки совсем уж от долгого неупотребления иссохли, точно стручки гороховые стали? А?
Кудрявому отвечал один из суетившихся вокруг него монахов:
— Нет, Михаил Алексеевич, не совсем-таки стручки, кхе-кхе, ещё на что и сгодятся!
Говорил он это гадко-подобострастным голосом, и Александр сразу понял, что этот самый «Михаил Алексеевич» в компании за коновода, а кудрявый продолжал ерническим тоном:
— А не иссохли, так спустя часок пошлем тебя, Гордейка, за девками в посад новогородский. Денег я тебе дам, мне батюшка, в обитель вашу отсылая, отстегнул немного, хоть и жаден, как жид. Пока же оросим утробу нашу славным винцом да и закусим порядком, потому как выпить да и не закусить, это все равно, что посрать да не пёрнуть!
— Истинная правда, истинная! — захихикали монахи, выкладывая из сум и ставя на стол бутылки и какую-то снедь, а, наверное, Гордейка со смешком спросил:
— А как же, Михаил Алексеич, девок-то в обитель я проведу? Стена ж, да и ворота на запоре-с?
— Что ж, что стена, что ж, что ворота на запоре? — хохотнул коновод. Я напрасно ль в твоем гноилище живу уж месяц? Зря, что ли, от безделья шлялся здесь и там? Спознал уж, что, как пойдешь в дефилеях между собором и мойней прямо, так непременно в стену воткнешься, где кирпичи повыпали. Твой настоятель-скупердяй денег-то жалеет, чтобы стену заделать, вот и считай, что сам он дал нам повод монастырскую постную тишину маленько поразрушить. Да вы что, сыроядцы! — дико вскричал Михаил Алексеевич. — Сколько ж мне терпеть? Я месяц в вашей жопе гноюсь, а ни вина, ни баб за это время не пробовал! Хотите, чтоб я ума лишился?! Такими лещами вялеными, как вы жрете, питался? Нет, не будет такого! Я, может быть, в России третий по важности человек: вначале государь идет, хоть и рябой он самозванец, потом — батька мой, жила поганая, сославший меня сюда, а после, выходит, я, Михаил Алексеевич, хоть и выблядок я, как на Руси издавна незаконнорожденных детей именуют! Ну, Гордейка, ставь стаканы! Ты ветчину жрать станешь? Или тебе снетков чудских подать, а?
— Буду, ещё с какой радостью буду! — пропел Гордейка, и ему вторили другие монахи:
— И мы все ветчинки отведать не откажемся, барин!
— Хоть по маленькому кусманчику отчикай, Михаил Алексеич! Михаил Алексеич отозвался с важностью:
— Всем достанется, не боитесь! Я и в полку-то человеком щедрым считался, все деньги с товарищами пропивал — не жалел. И любили ж меня! Ну так и вы же полюбите! Вам-то, с вашими засохшими от чудских снетков животами да шишками, много ли надо?
— Мало, ваше сиятельство, мало! — прогундосил по-холуйски кто-то. Вот ветчинки бы отведать — изголодались, постничая!
— Откормлю! — снов заорал Михаил Алексеевич. — Пузо отрастите! Девок, хоть каждый вечер, любить станете! Не бывать такому, чтоб мужики русские себя добровольно радостей жизни лишали! Ну, плещи, Гордейка — гулять братия будет! Коли я пришел к вам, так рай на землю вывести должен. Архимандрита же вашего — к лешему посылаю! Вериги, знаю, носит, а сам с Анькой Орловой сожительствует. Плещи, плещи, Гордейка!