Как угадаешь, что с ветки сорвешь,
Если ты к дереву смеха придешь?
Влаги живительной лучше испей
Вместе с четой королевской мечей.
Да! Да!
Улыбка трогает губы Отверженного. Он готов от благодарности опуститься на колени. Он и вправду, обмякнув, опустится на булыжники мостовой через несколько мгновений, но вовсе не от того, что им овладеет несказанная благодарность. С тем же изяществом и ловкостью, с какими до того вынул из кармана монету, человек в черном плаще вынимает нечто другое. То, что он вынул из кармана, не сверкает под луной, хотя предмет этот мог бы ярко блеснуть. Не блестит он только потому, что человек в черном отвернулся от луны. Со стороны может показаться, будто он обнялся с Отверженным. На физиономии Отверженного застывает гримаса восторга... она не тает, лицо его становится все более и более счастливым, оно словно бы озаряется собственным светом. Он догадывается о том, что сейчас произойдет.
Кинжал легко пронзает его живот.
Луна озаряет выпученные белки, но Отверженный не издает ни звука. Он молчит даже тогда, когда лезвие кинжала скользит выше и вспарывает его грудь, снова опускается и снова скользит вверх.
Еще мгновение — и все кончено.
Человек в плаще удовлетворенно вздыхает, почувствовав, как повисает на его руках отяжелевшее мертвое тело. Почему он убил Отверженного? Быть может, его охватило сострадание, по силе сравнимое с похотью, и ему страстно возжелалось удалить из мира живых этого несчастного? Легким движением он выдергивает кинжал, быстро, умело закрывает рану лохмотьями, поднимает почти невесомое тело и несет его к парапету.
Воздух так сыр и плотен, что всплеска воды почти не слышно.
Человек в плаще спешит прочь, громко стучат его каблуки по мостовой. Впереди его ждут узкие улочки, ведущие ввысь, к храму Агониса. Позади валяется на камнях золотой тираль — на том месте, куда упал.
Да-да, скоро начнется Собрание.
Раджал не смог уснуть.
Как он жалел о том, что ночь выдалась холодная и дождливая! В разгар сезона Терона ваганы частенько спали под открытым небом, в тишине, наполненной тысячами ароматов и нарушаемой только ленивым бормотанием реки и редким стрекотанием насекомых, далеким уханьем совы да вялым потрескиванием догорающего костра. Раджал лежал бы на мягкой и прохладной траве, глядел бы в черное небо, усыпанное бриллиантами мерцающих звезд.
Сегодня это было не суждено.
Ваганы сумели-таки откатить фургоны подальше от реки, ближе к стенам города. Теперь их лагерь притулился к самым деревьям. Днем деревья заслоняли лагерь со стороны Белесой Дороги и змеистой извилины Петли Воспера. Досюда река добраться не могла, а Раджал все равно волновался, и сердце его учащенно билось. Охваченный тоской, он плотнее закутался в одеяло, заворочался. По холсту, которым был обтянут фургон, непрерывно колотил дождь. Как Раджал завидовал сестренке, которая в эту ночь осталась в теплом фургоне Великой Матери! Мальчиков отправляли спать в фургон Дзади — колымагу из растрескавшихся досок, из которых тут и там торчали ржавые гвозди.
Для Дзади это был привычный, родной дом. В любую погоду он мирно спал здесь, свернувшись калачиком и дыша медленно и ровно, словно собака. "Как странно, — думал Раджал,
Дзади стал героем". Уже не в первый раз он спас лагерь. А может быть, он и правду единственный среди них истинный герой? А ведь утром толстяк-великан ничего не вспомнит. Он ничего не будет помнить о том, что стряслось днем. А днем все было так ужасно...
Правда? Или нет?