Всеобщее социальное недоверие было характерно для советского общества в 1920–1930-х годах. Оно явилось результатом невыполненных политических обещаний, социальной травмы гражданской войны, резких колебаний государственной политики, отсутствия безопасности и расхождений между официальными декларациями и советской реальностью. Как это сочеталось с этатистской тенденцией в политической культуре и культом лидера? «Культура недоверия» не исключает «культуру доверия», как показал А. Тихомиров[632]. Отношения между этими позициями были сложными. Легковерные полагались на государство, в то время как критически мыслящие граждане отказывались принимать новые обещания. Доверие к вождю сопровождалось недоверием к институтам власти. Социологические данные демонстрируют, что и в современном российском обществе сохраняется высокий уровень недоверия: россияне меньше всего доверяют политическим партиям, судебной системе, полиции, профсоюзам, Государственной Думе, прессе – основным институтам демократического общества – и больше всего доверяют президенту, правительству, губернаторам, ФСБ и вооруженным силам – столпам централизованного режима и авторитаризма[633].
Как свидетельствуют личные письма, политическое недоверие советских мечтателей прозвучало уже вскоре после революции и продолжало накапливаться к 1927 году. Серьезный кризис веры получил открытое выражение, когда в стране отмечалась 10-я годовщина Октябрьской революции. Отвергая официальные утверждения о достижениях социализма в СССР, значительная часть городского и сельского населения отрицала социализм как реальность или достижимую цель и открыто отказывалась защищать эти сомнительные достижения в случае войны. В 1927 году разочарование и недоверие стали главными темами общественного дискурса. Мобилизационная кампания, продвигавшая историю успеха, оказалась тогда безуспешной, поскольку большевики не смогли заручиться поддержкой населения в трансформации страны и создании новой советской идентичности[634]. Крестовый поход за индустриализацию породил новые надежды, в основном среди молодежи и горожан, но коллективизация и голод вновь разрушили их, особенно в сельской местности. Основной причиной растущего социального недоверия стали провалившиеся обещания социалистического рая после революции и процветания после первого пятилетнего плана. «Социалистическое наступление» повлекло за собой смерть и голод в сельской местности, а в городах снижение реальной заработной платы, ухудшение условий труда и жилья и нормирование продуктов. Недоверие было оборотной стороной мобилизационных кампаний с циклами искусственного энтузиазма и неизбежного разочарования.
Листовка, найденная в Рубежанском химико-технологическом институте Донецкой области в 1935 году, обличала повседневные лишения студентов и рабочих и невыполненные обещания пятилетнего плана: «Улучшились ли экономические условия рабочего класса?» Таблица в листовке сравнивала цены и заработную плату 1930 и 1935 годов: цены на основные товары выросли на 400–2500 процентов, но средняя заработная плата выросла лишь на 300 процентов[635]. «Что мы получили?» – это был общий нарратив листовок, определяемых чекистами как «антисоветские» в межвоенный период, особенно многочисленных во время празднования в 1927 году годовщины Октябрьской революции. Другая подпольная листовка из Западной области РСФСР, написанная в 1939 году «Национальным рабочим союзом», повторила этот вопрос и отвечала:
Огромная ложь, лживые обещания, ужас и безысходная жизнь… …Мы получили хорошую конституцию, но как она была реализована на практике? Все это осталось на бумаге, и мы были обмануты самым неслыханным образом. Где были тайные выборы? Кто был избран членами Верховного Совета? Ваньки-Встаньки, но не наши представители. Их назначают пособники Сталина. Мы не должны верить ни одному из их обещаний. Мы должны вновь бороться за свободу[636].
Другой причиной недоверия были зигзаги государственной политики, особенно характерные для сталинизма. Такие события, как введение и отмена НЭПа, Большой террор 1937–1938 годов сразу после обещаний конституции, репрессии против НКВД в 1939 году, Германо-советский пакт о ненападении 1939 года, объявление и отмена заговора врачей в 1952–1953 году и осуждение сталинского культа в 1956 году, вызывали волны замешательства и разочарования среди членов партии и истинно верующих, которые следовали извилистой официальной линии. К числу этих внезапных изменений курса относился демократический характер конституции, отменяющей прежнюю конфронтационную политику. Инерционность, характерная для массового сознания, приводила к недовольству резкими изменениями в политике: например, риторика мировой революции сохранялась в народном дискурсе еще долго после того, как она иссякла в официальном дискурсе после 1925 года[637]. Многие авторы, такие как Достоевский, Фромм, Эткинд и Коткин, показали, что участие в государственном мифе и слияние с властью – добровольное и благодарное – обеспечивает маленькому человеку ощущение безопасности и комфорта, которые при определенных обстоятельствах помогают ему превратится в тоталитарную личность. «Даже когда власть имущие сами отвергают его [государственный миф], носитель мифологии, подобно наркозависимым… придерживается своих привычных представлений о мире»[638]. Неожиданные сдвиги в политическом курсе вызывали замешательство и «подрывали доверие к государству как производителю идеологического дискурса»[639].
В то время как внезапное введение демократии озадачило истинно верующих сталинистов и бенефициаров диктатуры, на следующем витке надежды, связанные с конституцией, были еще раз сокрушены, когда Большой террор обрушился на страну. По мере уничтожения политической и культурной элиты граждане постоянно высказывали недоверие к руководству партии. В 1937 году газеты почти ежедневно объявляли об арестах на самом верху, что подрывало доверие:
Теперь я не доверяю ни одному члену Центрального Комитета. Сегодня Гамарник застрелился, а завтра Калинина арестуют;
Трудно доверять Политбюро, когда ведущие фигуры Красной Армии оказались шпионами;
Мы должны распустить весь ЦК и избрать новое правительство[640].
В конце концов Сталину пришлось уволить Ежова как козла отпущения, чтобы восстановить ту легитимность, которая была серьезно подорвана репрессиями[641]. Военный атташе американского посольства сообщал в донесении от 25 января 1938 года об огромном ущербе легитимности режима и единству партии, нанесенном репрессиями и массовыми исключениями из партии[642]. Реакция населения на чистки элиты отражала хрупкость «принудительного доверия» и легитимности режима.
Дезориентация и страх в обществе нашли свое отражение в падении общего боевого духа Красной армии во второй половине 1930-х годов, по мере того как количество призывников быстро выросло – до 5,5 миллиона человек к середине 1941 года. О проявлениях пораженчества и недоверия сообщали политические работники. Чистки в армии в 1937 году и арест маршалов Тухачевского и Якира вызвали сомнения красноармейцев в командирах. «Кому же тогда доверять? Откуда мне знать, когда командир отдает приказ, хороший он или плохой», – спрашивали дезориентированные солдаты. Еще одной причиной, как заключил Марк фон Хаген, был постоянно увеличивающийся социальный разрыв между представителями высшего командного состава, которые пользовались определенными привилегиями, и солдатами и младшими командирами. Чрезмерная секретность в Красной армии усугубляла замешательство. Все это привело к снижению дисциплины и увеличению числа чрезвычайных происшествий – до 400 тысяч за четыре месяца 1937 года, в том числе самоубийств. Наряду с пораженческими настроениями и недоверием к командирам политработники сообщали о проявлениях патриотизма, с его шовинистическим подтекстом и обычным принижением силы противника[643].
Наряду с вертикальным недоверием в отношениях между обществом и правителями, горизонтальное недоверие снижало сплоченность общества внутри.
Люди перестают совсем доверять друг другу, работают и больше не шепчутся даже. Огромная «низовая» масса людей, поднятая теперь наверх, такого рода, что ей шептаться не о чем: ей все это: «так и надо». Другие за шопот идут в уединение, в науку молчания. Третьи научились молчать, —
записал Пришвин в дневнике[644]. Член партии Ю. А. Зарецкий в Ленинграде, опасаясь партийной чистки, покончил жизнь самоубийством в 1935 году: «Для меня ситуация недоверия становилась такой, что я уже не мог даже представить себе жизни и работы», – писал он в своем предсмертном письме[645]. Мобилизации, с их лозунгами и обещаниями, пробуждали у легковерных людей новые циклы неоправданных ожиданий, что само по себе приводило к разочарованию, особенно у взрослого поколения, пережившего НЭП и его свертывание, обещания пятилетки и последующий голод. Здесь мы видим корни цинизма, который характеризовал поколение 1970-х годов, названное Александром Зиновьевым
Теоретизируя «исследования доверия», Алексей Тихомиров указывает, что доверие является основой общественных отношений модерна, обычно ассоциируемых с демократическими западными странами. Напротив, недоверие является характерной чертой недемократических режимов и основным препятствием на пути развития демократии. Недоверие препятствует развитию взаимозависимости в обществе в целом и, как следствие, – формированию публичной сферы и гражданского общества. Доверие к другим людям является важной составляющей гражданской культуры[647]. Отношения доверия/недоверия – это двусторонняя коммуникация с участием как правительства, так и общества. В случае с Советской Россией было логично, что большевистская партия, захватив власть в результате переворота и ввергнув страну в гражданскую войну, испытывала недоверие и страх перед населением. Партия классовой борьбы вела себя как захватчик на оккупированной территории и как колонизатор в советской деревне. Как мы видим, население – по крайней мере значительная его часть – отвечало той же подозрительностью. Недоверие разрушительно и, по мнению социологов, приводит к параличу человеческой активности в социальных отношениях, эрозии социального капитала, мобилизации оборонительных установок, враждебных стереотипов и слухов, отказу от индивидуализма в поиске альтернативных идентичностей[648]. Недостаток доверия к неэффективным политическим институтам породил компенсирующую практику, когда люди, стремясь к безопасности и стабильности, полагались на персонализированные клиентелистские сетевые структуры или сотрудничество на низовом уровне, традиционно сильное в России. Тихомиров заключил: «Недоверие стало культурной средой формирования коммунистической современности»[649].
Недоверие продолжало накапливаться в общественном сознании во время обсуждения конституции, затем вновь после выборов 1937 года, которые оказались фикцией, а затем и во время репрессий[650]. Дневники и особенно интервью с советскими беженцами после войны повторяют тему недоверия и разочарования в конституции.
Конституцию 1936 года ждали с большим нетерпением. Многие считали, что пришло время перейти к реальному социализму. Все люди были за это. Но в конце концов, конституция оказалась еще одной красивой бумажкой, которая так и не была реализована. Ничего не изменилось, и люди были сильно разочарованы[651].
Однако политическое участие в обсуждении показало по крайней мере временный успех попыток режима обрести легитимность. Советские энтузиасты праздновали конституцию. Для тех, кто колебался, демократический характер конституции пробудил их надежды. Как выразился один рабочий: «Я был в основном скептически настроен, но все же я чувствовал, что, возможно, что-то изменится. Однако следует сказать, что мои надежды были слабыми»[652]. Любовь Шапорина, всегда скептически и критически настроенная, отнеслась с любопытством к новым правилам голосования и принимала участие в выборах с интересом.
Значительная часть общества, особенно те, кто находился в относительно привилегированном положении – молодые рабочие в крупных городах, – охотно приняли принципы конституции на веру. Если в достижения социализма верила какая-либо группа кроме аппаратчиков, то это была молодежь. Ленинградский рабочий М. Герасимов в 1941 году добровольно вступил в народное ополчение. В ночь с 15 на 16 июля 1941 года он написал письмо под названием «Обращение к трудящимся всего мира» и в 6 часов утра передал его политическому комиссару для публикации во фронтовой газете. В обращении он призвал зарубежных трудящихся присоединиться к советским рабочим в их борьбе против фашизма. Он гордился правами советских рабочих: «У нас система, в которой нет различий между национальностями… все имеют полные права, кто за ликвидацию эксплуататоров». Все имеют право на труд, отдых, образование и гарантию справедливости и благосостояния. «Такова наша конституция». Принадлежа к привилегированной группе молодых рабочих, он пользовался благами социализма, не подозревая о цене, заплаченной крестьянами, «бывшими» людьми и репрессированными. Он не видел противоречия между своим ограниченным миром и конституцией. Хотя его обращение было встречено начальством с сочувствием, политический комиссар не опубликовал письмо, по-видимому, поскольку призывы к международной революции противоречили новым отношениям с европейскими странами, от которых зависела военная помощь[653]. Это письмо, написанное во фронтовых окопах, звучит искренне в выражениях патриотизма и пролетарского интернационализма и соответствовало чувствам тысяч молодых ополченцев[654].