– Ага, – Захар усмехнулся. – Оно ему надо, Кузьме? Мыслю, тут бы похитрее чего удумать. Может, кого из тех отроков, что при кузне трутся, к Кузьме в Угрюмов послать? И ряд составить хитро, прописать, чтоб только два лета отрока в подмастерьях держал.
Иван задумчиво покачал головой:
– Думаю, не пойдет на то кузнец. Зачем ему плодить конкурентов? Куда бы подальше отправить отроков… В Переяславль или даже в Москву. Да-да, в Москву, есть у меня там знакомцы давние, гусли да гудки ладят, и наши не хуже выучатся – чем не товар?
– Хорошая мысль, – одобрительно кивнул Захар. – Только ведь на Москве житье недешево, а?
Раничев усмехнулся, понимал, к чему Раскудряк клонит:
– На учебы скинемся, часть я дам, ну и вы с Хевронием…
– А еще можно с отроками теми ряд заключить, чтобы потом долг выплатили, – подсказал Захар, и Раничев согласно кивнул – мысль дельная.
– Иване Петрович, батюшка, – обернулся к ним Онфим. – Возьми игрушек детушкам. И свистульки глиняные есть, и трещотки.
– Трещотки? – заинтересовался Иван. – А ну, покажь.
Приказчик выбрал несколько игрушек, протянул, и Раничев невольно залюбовался – до чего ж складно было сделано. Вот молотобойцы – потянешь за ручку – бьют деревянными молоточками по наковальне, а вот немножко другая игрушечка, вместо наковальни – чья-то жуткая узкоглазая рожа.
– Это кто ж такой? – заинтересовался Иван.
– Царь безбожный Едигей, – скромно пояснил приказчик. – Хромого Офони-резчика работа.
– Чудно, чудно, – похвалил Раничев. – Вы Офоню этого привечайте.
– Да мы и так…
Выбрал себе игрушечку с наковальней – неча детушек рожами страшными пугать, малы еще, чай, расплачутся. Близняшкам сыновьям – Мишане с Панфилом – едва два года исполнилось. Оба крепенькие, краснощекие – Мишаня посветлее, сероглазенький – в отца, а Панфил потемнее, с глазами зелеными, в маму. Так и назвали, Мишаню – Иван в честь деда, а Панфила – Евдокся, опекуна своего покойного, славного воеводу Панфила Чогу, вспомнив. Допреж этих детушек еще народился Алексий, да вот, году не дожив, сгорел в лихоманке, в том ничего удивительного – детишки малые мерли часто. Хотя, шептались слуги, что-то нечистое было в этой смерти – словно бы оговорил кто-то малого, да Иван слухам не верил, предпочитал более понятное объяснение.
Вернулся домой, в Обидово, с подарком – наковаленкой – отпустил Онфима, да к жене, эвон, стоит уже на крыльце, ждет, краса-девица, и не скажешь, что уже двадцать шесть – выглядит, как и раньше, на восемнадцать-двадцать, не больше, впрочем, и сам Иван не старел – не брало время, может быть, потому что слишком уж вольно он с этим временем обращался?
Боярышня была в алом саяне, расшитом золотой строчкой, ослепительной белизны рубаха оттеняла сияющую зелень глаз, волосы не заплетены, рассыпаны по плечам – стянуты золоченым обручем, кто знает, где и подсмотрела такую прическу Евдокся? То ли в музее, то ли в лагере… явно только, что не на ферме. И, видно, понравилось, так и ходила в вотчине, не обращая внимания на косые взгляды старух да невзначай забредавших монашек.
Вскочив на крыльцо, Иван подхватил супругу на руки, закружил – высокий, сильный, с темно-русой аккуратной бородкой. Обняв мужа, боярышня со смехом отбивалась:
– Пусти, пусти, скаженный! Что люди скажут?
– А пускай завидуют! – Раничев потащил жену на второй этаж, в светлицу, а там – дверь на крюк, да долой с плеч боярышни летник… а заодно и саян, и рубаху. Глянул – эх, краса-дева: ноги длинные, стройные, тонок стан, и грудь налита, а чуть припухлые губы уже призывно открыты, да зеленые глаза закатились томно…