– Однажды, после нескольких рюмок, она призналась, что в тот день, когда у нее начались схватки, они разругались, и отец уехал из города. После родов она от злости не захотела записать его в качестве отца.
Оба помолчали, затем Рейчел спросила:
– Значит, вы не возьметесь за мое дело?
Брайан Делакруа покачал головой:
– Оставьте все как есть.
Она встала и поблагодарила его за потраченное время. Руки ее тряслись.
Рейчел нашла множество фотографий, рассованных по всему дому: в прикроватной тумбочке в спальне матери, в коробке на чердаке, в письменном столе Элизабет. Примерно на восьмидесяти пяти снимках из ста они были вдвоем, мать и дочь. Рейчел поразилась тому, с какой любовью глядят на нее глаза матери, хотя Элизабет и тут осталась верной своему жизненному стилю и любовь ее выглядела непростой, словно она одновременно обдумывала свое чувство. Оставшиеся пятнадцать процентов были снимками друзей матери и ее коллег из академических кругов и издательств. Большинство их сделали во время праздничных застолий или летних пикников; на двух, снятых в баре, Элизабет окружали люди, которых Рейчел не знала, но это явно были ученые и преподаватели.
И никакого мужчины с темными вьющимися волосами и неуверенной улыбкой.
При продаже дома Рейчел откопала дневники и записные книжки матери, начатые после того, как она окончила колледж Эмерсона и переехала в Нью-Йорк, чтобы продолжить учебу в колледже с магистратурой. У Рейчел остались добрые воспоминания о старом викторианском доме в Саут-Хэдли, где они поселились, когда она училась в третьем классе. Там, похоже, водились призраки: иногда раздавался непонятный скрип в конце коридора или что-то бухало на чердаке.
– Небось тоже ученый народ, – говорила при этом мать. – Читают Чосера и попивают отвар из трав.
Записные книжки хранились не на чердаке, а в подвале, внутри сундука, под стопками зарубежных изданий «Лестницы». Записи в линованных блокнотах были настолько же беспорядочными, насколько упорядоченным было повседневное существование Элизабет. Половина их не имела дат; порой мать ничего не писала месяцами, а однажды – целый год. Писала же она чаще всего о страхах. До публикации «Лестницы» страхи были связаны в основном с деньгами – ставка преподавателя психологии не позволяла вернуть кредиты, взятые в студенческие годы, не говоря уже о том, чтобы послать дочь в приличную частную школу и затем в приличный колледж. А после того как книга стала национальным бестселлером, Элизабет стала бояться, что не сможет написать достойное продолжение. Боялась она и того, что при следующей публикации все воскликнут: «А король-то голый!» – и обвинят ее в жульничестве. Как оказалось, не зря.
Но больше всего она боялась за дочь. На страницах материнского дневника Рейчел выглядела не шумным, радостным ребенком, которым можно гордиться, хотя порой он доставляет огорчения («У нее наблюдается склонность к игре… У нее такое доброе и щедрое сердце, что я ужасаюсь, представляя себе, что́ мир сделает с ним…»), а вечно недовольным, унылым, саморазрушительным существом («Ее резкость беспокоит меня меньше, чем неразборчивость; господи, ей ведь всего тринадцать… Она прыгает в воду в самом глубоком месте, а потом жалуется: мол, там слишком глубоко, и это
Через пятнадцать страниц шел такой пассаж: «Признаюсь со стыдом, что я была не лучшей матерью. У меня не хватало терпения мириться с последствиями недоразвития лобной доли. Временами я слишком резка и придираюсь, вместо того чтобы служить примером терпеливости. Боюсь, ей пришлось подвергаться бесцеремонному принуждению. И еще – отсутствие отца. В ее душе образовалась пустота».
Через несколько страниц мать вернулась к этой теме: «Боюсь, она растратит свою жизнь на поиски вещей, стараясь заполнить эту пустоту чем-нибудь преходящим, игрушками для души, вроде всяких новомодных средств или самолечения. Она считает себя жизнерадостным бунтовщиком, а на деле поверхностна. Ей не хватает
Еще через несколько страниц стояла запись без даты: «Сейчас она больна, прикована к постели и нуждается в помощи больше, чем обычно. То и дело задает вопрос: „Кто он, мама?“ Она выглядит такой слабой – хрупкой, слезливой и слабой. В ней столько замечательного, в моей драгоценной Рейчел, но ей не хватает силы. Если я расскажу о Джеймсе, она отправится его искать. А он разобьет ей сердце. Зачем же содействовать ему в этом? Разве после всего пережитого я позволю ему снова ранить ее? Долбать ее прекрасное уязвленное сердце? Сегодня я видела его».
У Рейчел, сидевшей на предпоследней ступеньке подвальной лестницы, перехватило дыхание и помутнело в глазах. Она вцепилась в блокнот.
«Сегодня я видела его».
«Он меня не заметил. Я остановила машину около дома, в котором он поселился, оставив нас. Он стоял на лужайке перед домом, рядом с ним были они – жена, дети, которые заменили ему нас. Волос стало гораздо меньше, живот и шея сделались дряблыми. Сомнительное утешение. Выглядит счастливым. Господи прости, по-моему, хуже не могло случиться ничего. Я не верю в счастье, ни в качестве идеала, ни в качестве состояния духа, а он между тем счастлив. Видимо, раньше его счастью угрожала наша дочь, которая не была нужна еще до ее рождения, и тем более – после. Она напоминала ему обо мне. О том, насколько я ему неприятна. Он навредил бы ей. Из всех, кто был в его жизни, только я не желала обожать его, и этого он не прощал Рейчел. Он думал, что я говорю ей гадости о нем. Как всем известно, Джеймс не выносил критики в адрес себя любимого».
Рейчел была прикована к постели только один раз в жизни – во втором классе средней школы, когда она подхватила мононуклеоз перед самыми рождественскими каникулами. Болезнь выбрала очень удачный момент – Рейчел пролежала в постели тринадцать дней и еще пять набиралась сил, чтобы пойти в школу. В итоге она пропустила всего три дня занятий.
И наверное, как раз в это время мать видела Джеймса. Тогда она читала цикл лекций в Уэслианском университете и сняла дом в Мидлтауне, штат Коннектикут. Именно там и валялась в постели Рейчел. Она со смущением вспомнила, что мать не отходила от нее во время болезни, кроме одного раза, когда надо было купить продукты и вино.