– Все-то ты примечаешь! Жаль, не в управе начальствуешь. Завтра утром мне надо в больницу, Махольд посылает, и, как ты понимаешь, не могу я заявиться туда всклокоченным дикарем. Будь добр, одолжи бритву, через полчаса верну.
– И куда же ты с нею пойдешь?
– К доктору, я у него ночую. Так одолжишь или нет?
Судя по всему, кузнец не поверил. И по-прежнему колебался:
– Дать-то я дам. Только вот бритва особенная, настоящая золингенская, с желобком. Хотелось бы получить ее назад.
– Можешь не сомневаться.
– Ладно. Сюртук у тебя знатный, приятель. Он для бритья без надобности. Сделаем вот как: снимай сюртук, оставишь его здесь, а как вернешься с бритвой, получишь обратно.
Бродяга поморщился.
– Идет. Широкая ты натура, кузнец, ничего не скажешь. Но будь по-твоему.
Кузнец принес бритву, Кнульп оставил в залог сюртук, однако перепачканному кузнецу не позволил и пальцем к нему прикоснуться. Через полчаса он вернулся с золингенской бритвой, и без клочковатой бороденки выглядел совершенно иначе.
– Гвоздичку за ухо – ну чисто жених, – уважительно похвалил кузнец.
Но Кнульпу было уже не до шуток, он снова надел сюртук, коротко поблагодарил и ушел.
На обратном пути возле дома ему встретился доктор, который с удивлением его остановил:
– Далече ли собрался? А вид-то какой!.. А-а, ты побрился! Господи, Кнульп, ты все же сущий мальчишка!
Но ему это пришлось по душе, и вечером Кнульп вновь угощался красным вином. Школьным товарищам предстояла разлука, и оба изо всех сил шутили и веселелились, не желая показывать, что опечалены.
Рано утром к дому подъехал работник старосты на подводе, где в дощатых загородках стояли на дрожащих ножках два теленка, устремив широко открытые, чистые глаза в холодное утро. Луга впервые белели инеем. Кнульп уселся рядом с работником на козлы, укрыв колени одеялом, доктор пожал ему руку и вручил работнику полмарки; подвода загромыхала к лесу, работник меж тем раскурил трубку, а Кнульп заспанно щурился, глядя в студеное блекло-голубое небо.
Позднее, однако, вышло солнце, и к полудню стало совсем тепло. Двое на козлах вели неспешную беседу, а когда добрались до Герберсау, работник непременно хотел сделать крюк на своей подводе с телятами и довезти попутчика до самой больницы. Впрочем, Кнульп быстро его отговорил, и они дружески расстались у въезда в город. Кнульп еще постоял, провожая взглядом подводу, пока она не скрылась под кленами на пути к рынку.
Потом он с улыбкой зашагал меж садовыми изгородями по тропке, знакомой лишь местным обитателям. Он был вновь на свободе! Больница подождет.
Воротившегося скитальца вновь обвевало светом и духом, шумом и запахами отчего края, все здесь было волнующе знакомо и близко, все говорило: ты дома, – и толчея крестьян и горожан на скотном рынке, и напоенные солнцем тени побуревших каштанов, и печальное порханье запоздалых темных осенних мотыльков у городской стены, и плеск четырехструйного рыночного фонтана, и запах вина, и гулкий деревянный перестук, доносящийся из подвального сводчатого въезда в бочарню, и знакомые названия улиц, подле которых кружили беспокойные сонмы воспоминаний. Всеми фибрами бесприютный бродяга вбирал в себя многоликое волшебство родных пенатов, знакомости всего и вся, воспоминаний, дружества со всяким уличным углом и всякой придорожной тумбой. Целый день он без устали бродил по улочкам и переулкам, слушал точильщика у реки, смотрел в окошко, как трудится в мастерской токарь, читал на новых вывесках давние имена хорошо знакомых семейств. Окунул руку в каменную чашу рыночного фонтана, но жажду утолил лишь в нижнем этаже старинного дома, у маленького Настоятелева родника, который столь же таинственно, как и много-много лет назад, журчал в диковинно прозрачном сумраке меж каменными плитами своего бассейна. Потом долго стоял у реки, прислонясь к каменному парапету над текучей водой, где длинными прядями колыхались темные водоросли и узкие черные спины рыб беззвучно замирали над словно трепещущей галькой. Дойдя до середины старого мостика, он опустился на колени, чтобы, как в детстве, ощутить его ответное движение, едва заметное, живое и гибкое.
Неспешно продолжая путь, он не забыл ничего – ни церковной липы с маленькой лужайкой, ни пруда верхней мельницы, где в свое время так любил купаться. Остановился перед домиком, в котором некогда жил его отец, и ненадолго с нежностью прислонился к старой входной двери, проведал и сад, поверх скучного нового проволочного забора глянул на недавние посадки, впрочем, отшлифованные дождями каменные ступеньки и толстая айва у крыльца покуда остались прежними. Здесь Кнульп пережил лучшие свои дни, еще когда учился в латинской школе, здесь некогда изведал полное счастье, свершение без остатка, блаженство без горечи, здесь, бывало, чувствовал летом кисло-сладкий вкус ворованной вишни, здесь в незапамятные времена испытал мимолетное счастье садовника, наблюдая и ухаживая за цветами – любимой желтофиолью, веселым вьюнком, нежно-бархатистыми анютиными глазками, а еще были кроличьи загоны, и мастерская, и постройка змеев, и водоводы из бузинных трубок, и мельничные колеса из катушек с плицами из гонтовых щепок. Он знал тут всех чердачных кошек, перепробовал плоды всех садов, облазал все деревья и в кроне каждого имел зеленое гнездышко для мечтаний. Этот кусочек мира принадлежал ему, был изучен до мелочей и любим; каждый здешний куст и каждый садовый косогор обладали для него особым значением и смыслом, рассказывали ему истории, каждый дождь и снегопад говорил с ним, здешний воздух и земля жили в его мечтах и желаниях, отвечали на них и наполняли их жизнью. «Пожалуй, и теперь, – думал Кнульп, – во всей округе средь обитателей домов и садоводов не найдется такого, кому бы все это принадлежало больше, нежели мне, представляло бóльшую ценность, говорило больше, отвечало больше, будило больше воспоминаний».