Открытие народа было частью общего движения культурного примитивизма, в котором древнее, отдаленное и «народное» были приравнены друг к другу. Не стоит удивляться, что Руссо выказывал вкус к народным песням, находя их трогательными за их простоту, наивность и архаику — ведь Руссо был великим оратором культурного примитивизма своего поколения. Культ «народа» вырос из пасторальной традиции. Это движение было также реакцией против Просвещения, олицетворенного Вольтером, против его элитаризма, против его отвержения традиции, против возвышения им «разума».[10]
Как «природа», существовавшая «всегда», в принципе не имеет начала, так и «народ», ее часть, пребывает в том же состоянии, в котором он находился с незапамятных времен, а его «начала» теряются в тумане веков. С этой точки зрения становилось неважно, исторический этот народ или нет. Все народы, оказывается, более или менее одинаково «древние», и в этом смысле «исторические» ничем не выделяются среди других, хотя история некоторых из них и осталась, как настаивал Гердер, только в народных «песнях» и «поэзии». Начала всех народов лежат в одинаковой примитивной стадии. Итак, писание истории «негосударственного», «неисторического» народа можно начинать с тех же «древнейших времен», как и историю народа исторического.
«Открытие народа» оказалось интимно связано с еще одним феноменом, важным для нашей темы, — подъемом национализма. Повсеместно в Европе начала XIX века интерес к народной поэзии питался только отчасти чисто научными соображениями. Куда важнее были сантименты национального порядка. Основанное в 1811 году шведское «Готическое общество», ставившее своей целью возрождение «готических» добродетелей народа, члены которого читали на своих собраниях «древние» шведские баллады, возникло в ответ на шок от недавней (1809 год) потери Финляндии в пользу России. В самой Финляндии новый статус провинции Российской империи создавал атмосферу, в которой поиски народной поэзии становятся призванием молодых энтузиастов вроде Элиаса Ленрота, собирателя и издателя «Калевалы» (1835,1849)[11]. Сборник новогреческих народных песен Фореля стал реакцией на антиосманское восстание 1821 года.[12] Шотландцы, поляки, сербы тоже реагировали на потерю политических свобод подобным образом: одиночки-энтузиасты или специально устроенные общества принимались собирать, издавать и пропагандировать народную поэзию. Поэзия, стоит помнить, все еще считалась высшим проявлением индивидуального или коллективного духа, чистым дистиллятом народного гения. Народы, которым не хватало привычных атрибутов «цивилизации», могли успешно компенсировать их отсутствие, продемонстрировав миру (и себе!) вершины собственной народной культуры.
Открытие народной культуры во многом стало следствием ряда «народнических» движений к возрождению традиционной культуры со стороны обществ, попавших под иностранное господство. Народные песни способны были пробудить чувство солидарности в распыленном населении, которому недоставало традиционных национальных институтов.[13]
Итак, во второй половине XIX века у историка появлялись не только технические средства для писания нового типа истории — истории «народа», у него возникали серьезные побуждения нравственного и идеологического плана писать именно такую историю. История народа отныне могла быть представлена «по-научному», а кое в чем способна была претендовать даже на большую методологическую новизну, чем истории традиционные. Ее научная легитимность могла уже быть подтверждена привлечением новейших дисциплин: антропологии, этнографии, языкознания. Традиционные истории могли ассоциироваться с консерватизмом, даже реакцией; истории, написанные от имени народа, — с либеральным выбором. Со второй половины XIX века они становятся не только научно респектабельным занятием, за ними встает моральный авторитет народничества и национализма.
Михаил Грушевский — пример едва ли не архетипического «национального историка». Российский гимназист в Тифлисе, русскоязычный и русскокультурный юноша, он открывает для себя мир украинства благодаря случайным украинским журналам, которые затем начинает выписывать. Специфический круг чтения (а тогдашние украинские издания заполнены публикациями народных песен, дум, но также и интеллигентскими имитациями народного творчества, рассказами из «народной жизни» и др.) становится для молодого человека источником почти религиозного откровения: он открывает для себя существование украинского народа и свою принадлежность к нему. Изначально «литературное» открытие «народа» закрепляется еще одним архетипичным средством: путешествиями и наблюдениями за «народом». В своей индивидуальной биографии Грушевский буквально воспроизвел путь европейского «открытия народа».
Как историк Грушевский сформировался в киевском университете св. Владимира, где большое влияние на него оказал Владимир Антонович. Грушевский воспринял многое из методических и идеологических убеждений своего ментора. В 1894 году двадцативосьмилетний магистр русской истории Грушевский получил кафедру в австрийском университете во Львове. Новая ситуация, в которой оказался Грушевский в Галиции, с ее ярко выраженным напряжением между этническими группами, атмосфера Львовского университета, где Грушевский представлял сомнительную дисциплину истории социально и культурно второстепенного народа, обостряла ощущение идентичности и усиливала призвание служить этому народу академической работой. К внешним обстоятельствам добавлялось и ощущение личной уязвимости: молодой возраст и недостаток соответствующей ученой степени (по уставу российских университетов для профессорского звания необходимо было иметь степень доктора истории). Систематическая история украинцев, написанная соответствующим научным образом, должна была легитимизировать и дисциплину, и персональную позицию Грушевского в академической среде, и народ, от имени которого он выступал.
Первый том «Истории Украины-Руси» вышел в конце 1898 года. Но принципы, на которых основывалась «История», Грушевский изложил еще в своей инаугурационной речи в 1894 году, а впоследствии развивал в университетских лекциях. Уже здесь он настаивал на том, что украинцы, подобно другим народам, ведут свою историю с древнейших времен, а эту претензию подкреплял необходимостью привлечения новейших дисциплин — от антропологии до лингвистики.
«История» Грушевского интересна тем, что вопреки воле автора раскрывает приемы, с помощью которых была сконструирована, а также идеологические основания, на которых зижделся ее фундамент. Это теперь «Вступительные замечания», которыми Грушевский полагал нужным предварить первый том, выглядят откровенным идеологическим манифестом. Когда историк их писал, ему могло казаться, будто он — как и положено каждому ученому, вводящему в науку новую дисциплину, — всего лишь обсуждает вопросы сугубо методологического порядка. «Вступительные замечания» — весьма красноречивый текст. Он с подкупающей откровенностью демонстрирует, что национальный историк сначала конструирует мысленный образ нации, и только затем подбирает для нее соответствующую историю. Как и следовало ожидать, Грушевский начинает с констатации существования украинского народа:
Этот труд должен представить образ исторического развития жизни украинского народа или тех этнографически-политических групп, из которых формируется
Вопреки амбициям беллетриста, Грушевский так никогда и не преодолел тяжеловесной искусственности своего нового языка (что особенно заметно в обратном переводе на русский), а его «История Украины-Руси» не стала одновременно и образчиком изящной словесности, в отличие от «Истории» Карамзина. Отметим, впрочем, неожиданно корректные формулировки, в которых Грушевский пытается выразить свою мысль. Очевидно, самому автору нелегко было определить точный силуэт той, по его словам, «этнографической массы без национальной физиономии, без традиций, даже без имени», чью историю он собирался изначально вместить в три тома, впоследствии расширил свой план до пяти-шести томов, потом восьми, а после девятого уже и не пытался предсказывать их количество.
Итак, современный историку украинский народ должен был стать исходным пунктом написания его истории. Следует помнить, что в представлениях Грушевского «народ» и «нация» были понятиями тождественными (что облегчалось убеждением, будто украинцы утратили образованные классы в пользу других наций: русских и поляков, и теперь представлены исключительно «народом»). Но именно четкое и по-научному выверенное описание, что именно представляет собой украинский народ, оказывалось крайне непростой задачей. В самом деле, даже убежденному украинофилу довольно трудно было в конце XIX века в точных терминах сказать, что же такое украинцы. Те «этнографически-политические группы», которые люди круга Грушевского «мыслили под названием» украинского народа, жили в трех государствах двух императоров, ходили в церкви двух христианских конфессий, населяли чрезвычайно разнообразную территорию, не представлявшую собой никакой климатической, ландшафтной или географической целостности. Территории Грушевский уделяет шесть полных страниц, больше, чем любым другим характеристикам украинцев. Такое подробное описание горных массивов, больших и малых рек, раздольных степей, непроходимых лесов, морского побережья должно создать в воображении читателя визуальный образ пространства, на котором «сбитой массой сидит украинский люд». Схваченная с высоты птичьего полета в. едином взгляде, территория — чем бы она ни была в действительности — приобретает целостность как образ, как впечатление, как яркая картина.
«Этнографическая масса», к тому же, говорила на ряде диалектов, лингвистическая дистанция между которыми подчас была такова, что сам Грушевский вынужден был балансировать на краю лезвия, пытаясь обсуждать этот вопрос:
Будем ли называть украинский язык языком или «наречием», все равно надо признать, что украинские говоры складываются в определенную языковую целостность, которая в пограничных говорах, вправду, приближается к соседним славянским языкам — словацкому, белорусскому, великорусскому, польскому, но в диалектах, составляющих основную и характеристическую ее массу, отличается от этих соседних и наиболее сближенных славянских языков очень заметно…[15].
В согласии с духом времени Грушевский отмечал расовые и психические черты украинцев, отличные от тех, что проявляют соседние народы, и именно эти явления наиболее очевидно, по его мнению, объединяли украинцев и противопоставляли их окружающим народам:
Отличается украинский народ от своих ближайших соседей чертами антропологическими — в строении тела и психофизическими — в составе индивидуального характера, в отношениях семейных и общественных, в быту и культуре материальной и духовной. Эти психофизические и культурные черты, имеющие более или менее глубокую историческую древность — долгий процесс развития, совершенно определенно связывают в национальное целое отдельные группы украинского населения в противовес другим подобным целостностям и делают из него живую национальную индивидуальность, народ, с длинной историей его развития.[16]
Едва ли сегодня антрополог осмелился бы так решительно объединить общим «телосложением» карпатских гуцулов и жителей Слобожанщины, вряд ли современный этнограф столь безапелляционно утверждал бы единство их материальной культуры. Да и сам Грушевский, очевидно, в действительности не был столь наивным. В приведенной цитате бросается в глаза, что — как и в случае с «украинскими» диалектами — Грушевский определяет границы своей воображаемой нации по принципу несхожести пограничных этнографических групп с уже сформировавшимися соседними нациями и языками. Обходя территорию по кругу, он демонстрирует, что то или иное «население» не является поляками, русскими, мадьярами и т. д. Но почему именно разнообразный «люд» внутри таким образом очерченного круга должен составлять собой одну нацию, а не, скажем, две или четыре, из текста Грушевского не очевидно.
Впрочем, педалирование общности расового и этнографического типа, а также общности лингвистической у Грушевского совсем не случайно. Все это феномены специфически «народные» и как таковые относятся к «древности» («имеют более или менее глубокую историческую древность»). Они, следовательно, указывают на общее происхождение, которое — вопреки нынешнему разнообразию — должно объединять в какой-то точнее не очерченной глубине веков. Помимо прочего, расовые теории, антропология, лингвистика — это все дисциплины, в которых историческая наука времен позитивизма видела свое спасение от «литературы», свое будущее точного, научного знания. Сравнительное языкознание во второй половине XIX века демонстрировало впечатляющие успехи: классифицировало языки на группы, устанавливало взаимоотношения между ними и даже — что для историка было особенно ценным — реконструировало древние состояния современных языков. Сравнительное языкознание основывалось на предположении, что современное диалектное и языковое разнообразие является следствием длительного развития языков. Современные языки группируются по принципу родства в большие «семьи». Коль скоро так, родственные языки, очевидно, развились из общего «предка». Так возникает идея «праславянского языка», «индоевропейского языка» и подобные. Проявляется возможность начертить «генеалогическое древо» современных языков, указывая их «родителей» в прошлом. Языковая общность в позитивистской историографии была отождествлена с «народом», а тот, в свою очередь, явно или нет, воспринимался как биологическая популяция людей. Возможность представить себе эволюцию языков (а следовательно, их носителей — биологические популяции людей) поражала своей научностью, помимо прочего, потому еще, что на удивление точно — по манере мышления — напоминала новейшее учение о развитии животного мира: эволюционную теорию Дарвина. Тот также утверждал, что видимое разнообразие животного и растительного мира является следствием длительной эволюции и происхождением от общих предков.
Связь расовых, лингвистических и эволюционистских теорий XIX века с представлениями о нации и национальном отмечает Эрик Хобсбаум:
Примерно во второй половине XIX века национализм чрезвычайно усилился на практике за счет все возрастающей географической миграции народов, а в теории — благодаря трансформации понятия «расы», центрального концепта науки XIX века. С одной стороны, издавна установленное разделение человечества на несколько «рас», различаемых по цвету кожи, теперь было развито до целого набора «расовых» различий между людьми с примерно одинаковой «бледной» кожей, таких как «арийцы» или «семиты», или же «арийский», «нордический», «альпийский» и «средиземноморский» типы. Кроме того, эволюционная теория Дарвина, сопровождаемая тем, что позднее стало известным как генетика, предоставила расизму нечто вроде мощного набора «научных» оснований для отторжения или даже, как выяснилось, изъятия и убийства «инородцев».