Книги

К чужому берегу. Предчувствие.

22
18
20
22
24
26
28
30

Впрочем, и с остальной Европой Республике все еще не удавалось помириться. Бонапарт, едва придя к власти, отправил письма королю Англии и императору Австрии с предложением заключить мир. Однако эти страны, понимая, что казна Франции пуста, а сама Франция обескровлена десятилетними войнами, не спешили отвечать согласием, тем более, что им самим еще неясно было, что из себя представляет Бонапарт и каковы его устремления.

Австрия не согласна была с потерей итальянских владений, поэтому чопорный император Франц вообще не удостоил первого консула ответом и явно готовился к военному реваншу. В том, что новая схватка у подножия Альп близка, не сомневался никто: обе стороны ждали только прихода весны, чтобы начать кампанию. Что касается английского короля Георга, то он вообще крайне возмутился тем, что ему осмеливается напрямую писать очередной французский узурпатор, и устами своего премьер-министра Питта посоветовал первому консулу не воображать себя равным королям и немедленно восстановить на троне Бурбонов, а потом уже заикаться о мире. На этой резкой ноте мирные переговоры и прервались.

Что было особенно заметно, так это желание Бонапарта взять все бразды правления в свои руки и покрепче натянуть вожжи. Консулат очень недолго просуществовал в том виде, в каком его оформили 18 брюмера: Бонапарт, Сиейес, Дюко. Не прошло и месяца, как генерал дал пинка двум своим коллегам: аббат Сиейес был для него в качестве напарника слишком властолюбив, Дюко — слишком ненадежен. Выдав им по хорошей денежной сумме и по добротному особняку и обеспечив обоих доходными должностями, он назначил на их места Камбасереса и Лебрена, в преданности и ничтожности которых не сомневался.

С молниеносной скоростью была принята очередная Конституция, полная нелепостей и анекдотических пассажей, написанная явно наспех. По слухам, законники, которые ее сочиняли, получили от генерала именно такое напутствие: «Пишите кратко и неясно». Документ поэтому и получился довольно курьезным. В нем не было ни одной цитаты из Декларации прав человека и гражданина — главного и, пожалуй, единственного завоевания революции, которое можно было бы расценить как положительное, и ни единого упоминания о каких-либо правах или свободах вообще. Бонапарт уничтожил Совет старейшин и Совет пятисот, создав вместо них аж четыре законодательных учреждения — Государственный совет, Трибунат, Законодательный корпус и Сенат. Этим он раздробил законодательную власть, превратив ее в неуклюжие отростки власти собственной, и мог совершенно не опасаться каких-либо ограничений с ее стороны. Ну, а статья 39 прямо провозглашала: «Конституция назначает первым консулом гражданина Бонапарта, двумя другими — граждан Камбасереса и Лебрена»… и это был, наверное, первый в истории права случай, когда Конституция, создаваемая, по идее, на десятилетия, для многих поколений, кого-то заведомо поименно «назначала».

Предельно четко говорилось так же о том, что первый консул «наделен особыми полномочиями», которые при необходимости могут расширяться до бесконечности. Единственной конкретной статьей была та, в которой указывался размер жалованья консулов: для первого — полмиллиона франков в год, для двух других — треть от жалованья первого.

Когда на площадях городов зачитывали новую Конституцию, французы пожимали плечами:

— Что же она дает?

Другие, посмеиваясь, отвечали:

— Ничего не понятно, кроме того, что она дает Бонапарта.

Действительно, едва освоившись во дворце Тюильри, первый консул издал декрет о запрете чуть ли не всех парижских газет. Если раньше в столице выходило до 150 печатных листков, то теперь их осталось только десять, и все они почувствовали тяжесть цензуры. Генерал, как говорили, лично следил за тем, что могло бы быть напечатано, и предпочитал любые острые темы класть под сукно — до тех пор, пока «давность времени сделает их обсуждение уже ненужным». Свобода слова, процветавшая даже при Людовике XVI, была полностью уничтожена. Вообще складывалось впечатление, что первый консул стремится вымести из страны все остатки свободомыслия и человеческих прав, из-за непризнания которых, собственно, и вспыхнула революция. Но зачем он это делает и как распорядится достигнутой властью — этого не знал никто.

Впрочем, французы не протестовали — свободой они, похоже, пресытились надолго. Первый консул не трогал новых собственников, обогатившихся на скупке имущества эмигрантов, и восстанавливал порядок, поэтому в целом народ был вполне доволен. Журналист Бенжамен Констан, новый любовник мадам де Сталь, которому она стремилась проложить дорогу в политику, осмелился было, выступая в Трибунате, обвинить генерала в желании «обречь страну на рабство и молчание», но его голос прозвучал одиноко среди всеобщей тишины.

Никто его не поддержал. После свистоплясок, которые устраивала Директория, Консулат и вправду выглядит вполне прилично и даже внушал надежды. Бытовало мнение, что Бонапарту надо дать время, чтобы проявить себя… Ну, а если и были у генерала ярые противники, из числа бывших якобинцев или из стана роялистов, то они помнили: весной грядет война с Австрией, и очень маловероятно, что первый консул ее выиграет. Какой же смысл тратить силы и бороться с тем, кто может пасть жертвой внешних обстоятельств уже в ближайшем будущем? Если австрийский военачальник Мелас разгромит Бонапарта, участь последнего будет решена. Он может даже не возвращаться во Францию, поскольку судьба Республики окажется в руках австрийцев и англичан.

Эта предстоящая война, как это ни ужасно, лично на меня действовала успокаивающе. В связи с предстоящей кампанией все было по-прежнему очень зыбко на французском властном Олимпе… так ненадежно и изменчиво, что можно было верить даже в реставрацию монархии. Не так уж много признаков указывало на то, что Бонапарт сможет засесть в Тюильри надолго. Режимы со времен Конвента менялись так часто, откуда же сейчас взяться стабильности? Армия была в плохом состоянии, государственные финансы полностью расстроены, а народ не проникся любовью к генералу настолько, чтобы вступиться за него в случае свержения.

В общем, едва я покинула разгромленную Бретань, положение роялистов стало казаться мне не таким уж и угрожающим, и я начала сдержаннее относиться к переговорам, которые ведет Кадудаль с новой властью и не так сильно переживать за их результат. Похоже, эта новая власть нуждалась в союзниках или хотя бы в передышке на внутреннем фронте. А раз так, я могла быть относительно спокойна на жизнь Александра.

— Поразительно, как меняются взгляды человека, когда он отправляется в путешествие и видит что-то новое! — задумчиво произнесла я.

— Что вы сказали, мадам? — переспросила одна из горничных.

Я осознала, что думаю вслух, и улыбнулась.

— Ничего, Ноэль, ничего. Слава Богу, мы скоро будем на месте!

Гвардеец, наконец, вернул наши паспорта, и Брике, щелкнув бичом, пустил лошадей по улицам предместья Сен-Жермен. Спустя полчаса, когда из-за домов показалась Сена, дождь чуть утих, и проезжая по мосту, я могла сквозь стекло окна наблюдать панораму Лувра и Тюильри на другом берегу. Свинцовые тучи нависали над его башнями, особенно сгущаясь над павильоном Флоры, в котором когда-то заседал зловещий Комитет общественного спасения. Шесть лет назад, примерно в такое же весеннее время, меня вызвали туда на допрос к Сен-Жюсту. О том, что тогда случилось, я всегда запрещала себе вспоминать, потому что от подобных воспоминаний кровь стыла у меня в жилах. Вот и сейчас: едва взглянув на громаду дворцов вдоль реки, я ощутила, как сердце замерло у меня в груди и пересохли губы. «Как много ужасного связано у меня с этим городом! — подумала я, пытаясь успокоиться. — Хорошее тоже было, но все-таки намного меньше, чем плохого. Какой прием ждет меня теперь? Изменится ли эта традиция неприятностей?…»

В Париже, по сравнению с Бретанью, весна явно запаздывала. Карета проплывала мимо сада Тюильри, вековые платаны которого только начинали покрываться нежной зеленью. Стаи ворон носились над ними. День был тусклый, серый. Я знала, что через несколько минут мне предстоит пережить не самое приятное впечатление: вот-вот мы должны были проехать мимо бывшего отеля де Ла Тремуйль на площади Карусель — блестящего дворца, преподнесенного мне отцом в собственность в день моего первого брака. Вот уже почти восемь лет им владел и в нем жил банкир Клавьер, отец Вероники и Изабеллы, лишивший своих же дочерей законного парижского наследства, и поэтому всякий раз, когда мне доводилось бывать поблизости, я чувствовала комок ненависти, подступавший к горлу.