Разумеется, «Божественная комедия» читалась и понималась интеллектуалами Европы как нечто целое. Но все же «Ад» больше имел соприкосновений с живой действительностью, утверждая необходимость разума для преодоления безумия земной жизни. Ибо
Французские романтики восхищались Данте, мотивы дантовского «Ада» можно найти и в «Соборе Парижской богоматери» и в «Отверженных» Гюго. Но наиболее отчетливо эти мотивы звучат в творчестве Оноре де Бальзака, который сам с французской дерзостью сравнил свой гигантский романный труд с «Божественной комедией», в названии подчеркнув тот маяк, на который он ориентировался – «Человеческая комедия». И, надо сказать, что, несмотря на мотивы чистилища и рая в его романном сооружении («Евгения Гранде», «Лилия долины», или наиболее мистический «Серафита», о существе пронизанном светом, ибо «лишь свет объясняет блаженства неба»), – лучшие романы его «Комедии» погружают читателя в парижский и провинциальный ад. Интересно, что величайший французский скульптор Огюст Роден создавал образ своей центральной скульптуры «Мыслитель», взяв за основу портрет Данте.
Изначально скульптура в виде сидящего сгорбившегося человека должна была стать центральной фигурой в работе Родена «Врата ада». А образы «Врат ада», как известно, идут из дантовского «Ада». Причем стоит, наверно, подчеркнуть понимание Роденом Данте как «мыслителя на все времена», поэтому работать в его парадигме могли только писатели столь же мощной мыслительной насыщенности.
Такого Роден и создал – скульптуру Бальзака, словно излучающую мощь. Скульптор изобразил Бальзака закутанным в халат, который писатель любил носить дома, работая над своими книгами. Роден сохранил размер фигуры и одежды.
В России Данте и его идеи и образы, его имя стали сквозными ориентирами высокой литературы. Напомню, что Пушкин многократно упоминал Данте в своих стихах («Суровый Дант не презирал сонета» и т. д.), к 1832 г. относятся два стихотворения, написанные терцинами и составляющие единое целое: «И дале мы пошли – и страх обнял меня…» и «Тогда я демонов увидел черный рой…». Это парафраз дантовского «Ада». Пушкину же принадлежит классическое определение структуры поэмы великого флорентинца. Говоря о Данте, Пушкин писал: «единый план “Ада” есть уже плод высокого гения»[69]. Структура дантовского ада соединяет давно умерших и еще здравствующих людей, которые одновременно мучаются в кругах ада. Именно это позволило Гоголю написать первую часть «Мертвых душ» как путешествие по аду, жители которого еще вроде бы живы, но уже скупщик охотится за душами. «Записки из Мертвого дома» – это первое осознанное вхождение Достоевского в тему дантовского ада[70]. Герцен заметил (1864), что Николаевская эпоха «оставила нам одну страшную книгу, своего рода carmen horrendum[71], которая всегда будет красоваться над выходом из мрачного царствования Николая, как надпись Данте над входом в ад: это “Мёртвый дом” Достоевского, страшное повествование, автор которого, вероятно, и сам не подозревал, что, рисуя своей закованной рукой образы сотоварищей-каторжников, он создал из описания нравов одной сибирской тюрьмы фрески в духе Буонарроти»[72]. И.С. Тургенев в письме Достоевскому (декабрь 1861 г.) писал: «Картина бани просто дантовская»[73].
Стоит подчеркнуть, что Вл. Соловьёв, друг и истолкователь творчества Достоевского, связывал свою концепцию мироздания с Данте: в ноябре 1883 г. он послал И.С. Аксакову весьма знаменательное письмо: «В полном издании “Великого спора” я намереваюсь изложить идею всемирной монархии большею частью словами Данта и Тютчева»[74]. Напомню еще, что в страшные годы террора поэт Михаил Лозинский полностью перевел «Божественную комедию». Этот перевод Ахматова назвала подвигом («Подвиг перевода бессмертных терцин “Божественной Комедии” на русский язык победоносно завершил Михаил Леонидович Лозинский»), а Мандельштам написал в те же годы трактат «Разговор о Данте». Ахматова и Мандельштам – два великих поэта – окормлялись творчеством Данте, поскольку ад стал в России явью. Помочь пережить и внутреннее и внешнее изгнание мог только тот, кто прошел через такое же. Приведу слова Ахматовой, ее вопрос, который она осмелилась задать Музе:
Очевидные сопоставления
О близости Достоевского Бальзаку говорилось не раз. И много оснований тому. Еще в юности Федор Михайлович писал брату Михаилу (1838): «Бальзак велик! Его характеры – произведения ума вселенной! Не дух времени, но целые тысячелетия приготовили бореньем своим такую развязку в душе человека»[75]. Первая литературная публикация Достоевского – перевод романа Бальзака «Евгения Гранде» (1844). Напомню рассказ Д.В. Григоровича, который жил на одной квартире с Достоевским, когда тот переводил «Евгению Гранде» и писал «Бедных людей». Оценка вполне определенная: «Бальзак был любимым нашим писателем; говорю “нашим” потому что оба мы одинаково им зачитывались, считая его неизмеримо выше всех французских писателей»[76].
Любопытна жестокая неприязнь к Бальзаку Белинского (может быть, потому он позже не понял и «Двойника» Достоевского). Григорович первым познакомился со знаменитым критиком: «Едва я успел коснуться, что сожитель мой, – имя которого никому не было тогда известно, – перевел “Евгению Гранде”, Белинский разразился против общего нашего кумира жесточайшей бранью, назвал его мещанским писателем, сказал, что, если бы только попала ему в руки эта “Евгения Гранде”, он на каждой странице доказал бы пошлость этого сочинения»[77].
Интересен дневник Анны Григорьевны, где она писала, что Достоевский давал ей Бальзака, которого она до этого не читала, выбирая «самое лучшее, и именно то, что стоит читать»[78]. То есть оценка Белинского нисколько не подействовала на его пристрастия, хотя слово Белинского для него в свое время немало значило.
Пожалуй, первым о близости двух гениев сказал, как всегда, размашисто Николай Бердяев: «Говорят о влиянии В. Гюго, Жорж Занд, Диккенса, отчасти Гофмана. Но настоящее родство у Достоевского есть только с одним из самых великих западных писателей – с Бальзаком, который так же мало был “реалистом”, как и Достоевский»[79]. Именно он оценил их соотношение как культурфилософское. Ибо что значит «не быть реалистом»? Отечественные литературоведы, словно опасаясь философской терминологии Серебряного века, пытаются поднять до термина фразу Достоевского, что у него «реализм в высшем смысле». Но какой смысл считать высшим? Бердяев был вполне конкретен: «Всякое подлинное искусство символично, – оно есть мост между двумя мирами, оно ознаменовывает более глубокую действительность, которая и есть подлинная реальность. Эта реальная действительность может быть художественно выражена лишь в символах, она не может быть непосредственно реально явлена в искусстве. Искусство никогда не отражает эмпирической действительности, оно всегда проникает в иной мир, но этот иной мир доступен искусству лишь в символическом отображении. Искусство Достоевского все – о глубочайшей духовной действительности, о метафизической реальности, оно менее всего занято эмпирическим бытом. Конструкция романов Достоевского менее всего напоминает так называемый “реалистический” роман. Сквозь внешнюю фабулу, напоминающую неправдоподобные уголовные романы, просвечивает иная реальность»[80].
Думаю, что эта философско-художественная символика и у Бальзака, и у Достоевского идет от Данте, поэта и мыслителя, впервые сделавшего христианские проблемы фактом художественного, подчеркиваю – художественного осмысления. Он мыслил христианскими символами, мыслил и как поэт и как философ. В блистательном тексте «Гений христианства» Шатобриана художественный смысл дантовской комедии определяется через христианство: «Первой эпической поэмой следует считать “Божественную комедию” Данте. Своими красотами это причудливое произведение почти полностью обязано христианской религии. <…> В изображении трогательного и ужасного Данте, быть может, не уступает самым великим поэтам»[81], т. е. для Шатобриана – Гомеру и Вергилию. После этого прорыва вслед Данте пошли другие гении европейского искусства.
И, конечно, школа Бальзака была важна для Достоевского.
В своей знаменитой Пушкинской речи он вспомнил важный эпизод из «Отца Горио», очевидно отразившийся в «Преступлении и наказании», который потом вычеркнул, эпизод остался в черновиках: «У Бальзака в одном его романе один молодой человек, в тоске перед нравственной задачей, которую не в силах ещё разрешить, обращается с вопросом к [любимому] другу, своему товарищу, студенту, и спрашивает его: послушай, представь себе, вот ты нищий, у тебя ни гроша, и вдруг где-то там, в Китае, есть дряхлый, больной мандарин, и тебе стоит только здесь, в Париже, не сходя с места, сказать про себя: умри, мандарин, и он умрёт, но за смерть мандарина тебе какой-то волшебник <…> пришлёт затем миллион, и <…> никто этого не узнает, и главное он где-то в Китае, он, мандарин, всё равно что на луне или на Сириусе – ну что, хотел бы ты сказать: “Умри, мандарин”, чтоб сейчас же получить эт<от> миллион? <…> Студент ему отвечает: «Est’il bien vieux ton mandarin? Eh bien non, je ne veux pas!» < “Он стар, твой мандарин? Но нет, я не хочу!” (франц.)> Вот решение французского студента» (Достоевский, 26, 1984. С. 288).
Один из первых обративших внимание на эту параллель, Леонид Гроссман, почему-то переосмыслил текст Достоевского: «Приведенный Достоевским отрывок находится в “Отце Горио”. История Евгения Растиньяка – это фазисы образования “сверхчеловека”, принимающего свой окончательный закал в преступлении. Одна из главных идей бальзаковского романа – это убеждение тщеславного героя в своем праве шагать через трупы для достижения поставленной цели. Здесь имеются некоторые предвестия судьбы Раскольникова»[82]. Поразительное передергивание цитаты из Достоевского. Во-первых, Растиньяк отнюдь не сверхчеловек, а молодой человек, принявший условия общества. Во-вторых, он