Мы продолжаем кружить по комнате. На улице становится все темней, вот уже зажглись фонари. Я чувствую, что Пинкус еще не закончил, он хочет сказать что-то еще. «Видишь ли, – говорит он, помолчав, – люди очень разные, даже на дереве нет двух одинаковых листьев. Когда корова телится, теленок уже может стоять на ногах, через несколько часов он уже может ходить, но это всего лишь корова или бык. Человеческое дитя рождается совершенно беспомощным, оно не может обойтись без поддержки несколько лет. Но зато в результате получается человек, который может научиться говорить, читать, писать, строить дома и шить костюмы. Так что не пугайся, если поначалу тебе будет трудно». Это Пинкус говорит мне, выросшему под защитой своих родителей, мне, который через неделю должен шагнуть в жесткий мир, где они уже не смогут вступиться за меня.
Я постоянно помню эти слова Пинкуса, они всегда ободряли меня и помогали: все будет точно так, как он предсказал. Но он ни слова не говорит о той действительности, с которой я столкнусь в польской школе. Мы живем в сегрегированном обществе, где миры христиан и евреев разгорожены. Когда в 30-е годы эти два мира начинают сталкиваться, обычно ничего хорошего не получается, особенно для евреев. Пинкус ничего не говорит об этом, может быть, он просто не знает, что сказать, таков уж Пинкус: он неохотно говорит о том, в чем он не уверен.
Мои детские воспоминания пронизаны светом и теплом. Сара любит меня безгранично и некритично, все, что я делаю – все хорошо. Она просто трясется надо мной – и что в этом плохого? Она научила меня любить и не стесняться это показывать. Во всяком случае Нина, моя жена, этому рада. Мой отец – сама надежность, он принимает меня всерьез и делится со мной жизненной мудростью – как люди должны относиться друг к другу и что важно в жизни.
Мы не выбираем родителей, кому-то везет больше, кому-то меньше. Мне повезло, но в каждой бочке меда есть ложка дегтя. Оказалось, что дегтя довольно много, если еврейский мальчик, выросший в Польше тридцатых годов, должен покинуть свой дом и выйти в мир.
Незваный гость
И в этом мире вне дома мне трудно понять, кто я. В детстве я считал себя поляком. Когда в школе я встретился с нееврейским – польским – миром, я впервые осознал, сначала с недоумением, потом с отчаянием, что меня никто не считает поляком. Я – еврей, в лучшем случае польский еврей. Во всех моих бумагах, даже в школе, обозначено, что я «иудейского вероисповедания». Еврей в Польше – ругательство, «иудейское вероисповедание» – облегченный вариант того же ругательства. Все учителя – католики, как, впрочем, и большинство учеников. Есть несколько протестантов, но все они – поляки. А еврей есть еврей, и ни один из моих соучеников не принял бы всерьез, если бы я стал утверждать, что я поляк.
Даже после войны, когда я вновь начал учебу в Ченстохове, классный руководитель начал с того, что спросил меня перед всем классом – «Wyznanie?» – вероисповедание? Но к тому времени меня уже не будет волновать, что на меня публично указывают – еврей. Потом что за годы войны я очень хорошо понял, кто я…
Против желания пришлось мне смириться с тем, что меня не считают поляком. Только когда я впервые приехал в Швецию, я вдруг стал поляком, – не польским евреем, а именно поляком. Всю свою юность я мечтал быть поляком – но мне этого не позволили. И вот я оставил Польшу, и шведский полицейский убеждает меня, что я поляк. Это, наверное, объясняет, почему, когда я пишу о детстве и юности, я говорю о поляках, не считая себя самого одним из них.
Конечно, я встречался с польской средой и до школы. Многие заказчики Пинкуса – поляки, элегантные господа, они часто приходят со своими женами. В ателье Пинкуса брюки не шьют; их шьет польский портной на дому, я встречаю его, когда он приходит за материей или приносит почти готовые брюки для примерки и доводки в мастерской Пинкуса. После войны этот польский портной останется в Ченстохове, на его ателье будет висеть большая афиша с надписью: «Бывший сотрудник фирмы Эйнхорна».
В нашем доме по Второй аллее 29 живут и евреи, и поляки. Все полицейские – поляки, квартальный раз в неделю приходит, чтобы получить вознаграждение за труд: он добросовестно закрывает глаза на то, что ателье по субботам закрыто, а по воскресеньям работает. На улицах гуляют офицеры, солдаты отдают им честь, все офицеры – поляки. Хотя я слышал, что среди офицеров есть и евреи. Когда солдат видит офицера, он обязан вытянуться по стойке «смирно» и отдать честь, на что офицеры тоже отдают честь, но как-то небрежно. Мне интересно, каково быть офицером, когда все солдаты отдают тебе честь.
Маршал Йозеф Пилсудский, поляк, – бесспорный лидер страны. Он руководил Польшей, когда она получила независимость в 1918 году, потом добровольно ушел в отставку, но снова пришел к власти во время бескровного и спокойного переворота в 1926 году, когда всенародно избранный парламент оказался неспособным принять ни единого решения из-за бесконечных фракционных баталий. Парламент по-прежнему избирается, президент выполняет в основном церемониальные функции, но все знают, что истинным руководителем является маршал Пилсудский. Он немногословен, это уважаемый всеми харизматический лидер, в его справедливости никто не сомневается. Вскоре после освобождения Польши он издает указ о предоставлении евреям всех гражданских прав, он даже слышать ничего не хочет о преследовании меньшинств, тем более физическом. Некоторые говорят, что он женат на еврейке, другие, что его мама – еврейка; мы, евреи, всегда подозреваем что-либо в этом роде, когда поляки хорошо или даже просто справедливо к нам относятся. Когда пришло известие о его смерти, Сара, Пинкус и я едем в Краков, чтобы попрощаться с ним. Мы стоим в длинной очереди к накрытому стеклянной крышкой гробу в Вавеле, старинной усыпальнице польских королей. Пилсудского, который был гарантом более или менее справедливой государственной власти, сменяет военная хунта, она формирует правительство при поддержке офицерского корпуса и аристократии. После смерти Пилсудского возобновляются дискриминация и преследование евреев в Польше, и мне суждено пережить мой первый погром.
Главная достопримечательность Ченстоховы – монастырь Ясна Гора со святой иконой Черной мадонны – Богоматери Марии. На левой щеке Заступницы – шрам от солдатской сабли. Говорят, что когда солдат ударил икону саблей, из раны начала сочиться кровь. О героической защите Ясной Горы монахами поется даже в польском национальном гимне. Мы учим в школе, что именно здесь полякам удалось сдержать вторжение шведов в XVII веке. Святая икона Черной Мадонны, монастырь и, само собой, Ченстохова стали местом поклонения польских католиков. Сюда бесконечными рядами приходят тысячи пилигримов, в основном пешком. Когда они проходят по Первой, Второй и Третьей аллеям – все эти Аллеи ведут в Монастырь, мы слышим их песнопения. Они какое-то время остаются в Ченстохове, живут в палатках у подножья Ясной Горы. Случается, что их переполняют религиозными чувствами, и они вышибают окна в еврейских лавках или избивают попавшегося им на глаза еврея. Согласно утверждению какого-то из ранних пап, это мы, евреи, виноваты в смерти Христа свыше девятнадцати веков тому назад, на нас лежит коллективная вина, об этом проповедует и ксендз в монастыре.
Евреи в Ченстохове предпочитают не снимать квартир на первом этаже, пытаются защитить окна металлическими жалюзи. Когда поздней весной начинается сезон поклонения и первые группы пилигримов прибывают в Ченстохову, многие еврейские магазины закрываются. Так надежнее. Приходится отказываться от заработка, чтобы не рисковать всем имуществом, а, может быть, и здоровьем, и жизнью. Страховка не покрывает ущерба, нанесенного погромом, погром относится к разряду народных мятежей, а возмещение ущерба от народных мятежей ни одна страховая компания на себя не берет. И я никогда не забуду первый виденный мной погром – в мирное время, в стране, где официально антисемитизма не существует.
В пасхальной проповеди какой-то монах убеждает массы, что евреи добавляют в мацу кровь христианских детей. Пинкус говорит, что это чушь – еврейская религия строго-настрого запрещает употребление кровавой пищи. Потом я узнаю, что даже Иисус семь дней в году ел мацу, и во время тайной вечери тоже не обошлось без мацы. Но в то время мне еще неведомо, что и сам Иисус был евреем. Об этом в Польше не говорят, и даже Пинкус мне об этом не рассказывает, потому что я могу заговорить на эту тему с каким-нибудь поляком, а тот еще неизвестно как воспримет это еретическое утверждение.
Мы живем на втором этаже в доме на Второй аллее, мы слышим рев и религиозные песнопения пилигримов – они бьют окна с песнями. Сара старается оттащить меня от окна, но я успеваю увидеть, как возбужденной толпе удается схватить какого-то еврея, они не прекращают избивать его, хотя он уже, бесчувственный и окровавленный, лежит на мостовой. В основном бесчинствует молодежь, но и люди в возрасте, как мужчины, так и женщины бегают с криками по улице, кидают камни и ищут очередную жертву.
Вечером женщина-христианка, живущая в нашем доме, рассказывает, что тела убитых евреев остались лежать на улице, рядом с нашим домом. Больше всего трупов на улице Гончарной, в центре старинного еврейского квартала. Полиция наблюдает за побоищем, но не вмешивается. Мы твердо знаем, что обращаться к полиции бессмысленно, нам просто не к кому обратиться за помощью. Только вечером на следующий день после погрома полиция получает приказ навести порядок на улицах, и она это делает – в течение часа. Почему они тянули так долго? Разве мы, евреи, не граждане этой страны, разве полиция не должна нас защищать?
Никогда не забуду эти два страшных дня. Долго после этого я опасаюсь любого, если он не еврей. Но все равно, рано или поздно, я должен покинуть мой, кажущейся мне надежным, мирок и встретиться с большим миром – миром поляков.
За несколько дней до начала занятий Сара одевает на меня матросский костюмчик с широким воротничком, и мы идем в школу – встретиться с директором. Мы очень волнуемся, когда видим пани Вигорску – дочь основательницы школы – в ее кабинете. На стене висят три портрета – в середине президент Игнаци Мошицкий, налево – маршал Пилсудский в сером генеральском мундире, и направо – сама Зофья Вигорска-Фольвазинска, учредившая школу. В углу кабинета стоит темный архивный шкаф орехового дерева с тайным замком, стулья для посетителей мягки и удобны, освещение приглушено, даже тяжелые гардины на окнах приспущены. Такое чувство, что эта мебель и картины были здесь всегда. Посреди комнаты стоит огромный письменный стол, на котором лежит одна-единственная тоненькая пачка бумаг – документы о поступлении в школу Юрека Эйнхорна, хотя здесь я буду зваться Ежи.
Пани Вигорска в черных низких сапожках, черном платье с широкими белыми манжетами, у нее туго накрахмаленный белоснежный воротничок. Она убежденно уверяет Сару, что лично будет следить, чтобы мне была открыта дорога в гимназию Трауготта. Потом она внимательно смотрит на меня. Я чувствую себя очень маленьким и в то же время мне очень хорошо от того, что такая важная персона лично обещает Саре заботиться обо мне, все будет хорошо, думаю я.
Но нет, хорошо не будет. В дальнейшем я просто не вижу директрису, если вижу, то всегда издалека, она не обменяется со мной ни единым словом, меня никогда больше не пригласят в ее кабинет. В конце концов, я поступлю в гимназию Трауготта, но совсем не так, как представляли себе мои родители. И уж во всяком случае без содействия директрисы Вигорской и ее школы.