Эльжбета надула губы, уперла руки в бока, уставилась на мать взглядом исподлобья. Да только покрепче была Агата, она, бывало, в такие гляделки самого Бяломястовского Лиса переглядывала. И делал Казимеж все по-жениному. Эльжбета опустила глаза, несколько раз моргнула, и слезы обиды тотчас полились из ее покрасневших глаз. Элька, и не думая встать с постели, протянула к матери руки, подняла блестящие от слез глаза.
– Матушка, страшно-то как!
Агата подошла, прижала голову дочери к животу, погладила по волосам, стараясь вернуть пальцам прежнее тепло, да только получалось плохо. Одиночество, зябкое, темное, нахлынуло, вытеснив из души все до последней искры. Агата вдруг остро почувствовала, что она совсем одна. Одна против страшного зятя, против дочерней глупости, подлости черной ведьмы, безоглядной верности няньки. Одна – вдали от сына, от ставшего родным Бялого.
Скажи ей раньше кто, что будет она скучать по дому Казимира, где вытерпела столько обид, столько грязи и душевной боли, не поверила бы… Но то раньше.
Ядвигу услала…
Думала, поедет девка в Бялое, передаст Якубу материнское слово и благословение – и отступит тоска. Но без Ядзи, без вечной ее болтовни и шустрых глаз почудился княжеский терем вовсе мертвым. Словно не люди вокруг, а головы, прибитые к Страстной стене – не живут, не любят, только жалуются, что Судьба к ним несправедлива, да зубами скрипят.
Самой захотелось выбежать во двор, как есть, в домашнем, без скарба, да что там – без узелка, с пустыми руками да одним золотничьим перстеньком напроситься в ближайший обоз до Бялого. Представился высокий вызолоченный закатным солнцем терем, широкий двор, запах моченых яблок. Широколобый мужний гончак как всегда отирается у крыльца, ждет, кого бы обрехать, или высматривает, нельзя ли чего стащить съестного. Представилось, как встают, завидев ее, и кланяются до земли дружинники, как, блеснув глазами, прикладывает с почтением белые руки к груди манус Иларий, и глаза у мануса синие, с искрой, как глубокая вода Бялы, когда только тронется лед, начнет давить и крошить сам себя, а из-под ледяного крошева вода засветится. Синяя-синяя.
Агата едва не заплакала. Закусила губу…
Элька всхлипнула, вытирая мокрые щеки о платье матери.
– Разве тебе меня совсем не жаль? Ведь это ты виновата. Ведь ты позволила отцу меня просватать. За что?
Агата с трудом сдержалась, чтобы не оттолкнуть ее.
Сама хотела бы она знать, за какой такой грех Казимеж откупился от Владислава Чернского дочерью. Умер Казик – теперь с него спросу нет, а спрашивать у Чернца – никакое любопытство не заставит.
Агата вздрогнула, увидев, что тот, о ком она только что думала, стоит прямо перед ней и пристально смотрит в глаза. Ни дверь не скрипнула, ни половица – казалось, Владислав шагнул в комнату прямо из ее мыслей.
Чернец приложил палец к губам: молчи, мол, тещенька. Вопросительно указал глазами на Эльжбету. Агата, все еще прижимая голову дочери к животу, покачала головой и махнула свободной рукой как можно пренебрежительнее: иди, мол, зятек, не тревожь нашу голубку.
Чернец усмехнулся. Никакие жесты не могли спрятать страх в глазах тещи.
От усмешки черты его лица еще больше обострились, и Агата с удивлением отметила, что князь выглядит непривычно усталым, даже больным. Усталость была во всем – в его движениях, взгляде, повороте головы.
Князь кивнул на дверь и вышел, так же бесшумно, как и появился.
Агата испугалась, что у двери он мог столкнуться с Надзеей. Поскорее уложила Эльжбету на постель, уговорив немного поспать, пока она пошлет за ведьмой. И сама не могла бы сказать, отчего скрыла от дочери, что ее муж вернулся.
Агата вышла, остановилась, держа в руке оплывшую свечу, всмотрелась во тьму. Тут как ни старайся принять горделивый и уверенный вид, а ничего не выйдет. Любой, кто вглядывается в темноту поверх тонкого язычка свечки, походит на ребенка, идущего по ночному дому в родительскую спальню в полной уверенности, что за каждым углом таится домовой или стая нетопырей.
– Что-то вы напуганы, дорогая тещенька? Нездорова княгиня? – спросил князь тихо.