Книги

Из воспоминаний старого эриванца. 1832-1839 гг.

22
18
20
22
24
26
28
30

Но, по-видимому, нельзя было уйти от своей судьбы. На лето 1831 года я приехал на каникулы домой и отдал дань общему увлечению. В то время главные силы Дверницкого, уже разбитые, перебрались в Австрию, но на Волыни брожение продолжалось и в разных местах формировались банды. Тайно от отца я примкнул к одной из них, принял торжественную клятву на верность польскому делу и записался в летучий партизанский отряд, который собирался по известным сигналам и после набега распускался по домам.

Главным нашим вдохновителем был пан пробощ Иероним, настоятель иезуитского костела, кажется, в самом Ковеле. Это был типичнейший представитель иезуитов, умевший ладить с русскими властями, у которых даже считался образцом благонамеренности, и в то же время формировавший революционные банды. Вкрадчивый, наружно ласковый, обходительный, особенно с женщинами, он обладал железною волею и неотразимо влиял на толпу. Его проповеди, которые он говорил только тогда, когда был уверен в отсутствии соглядатаев, воспламеняли слушателей до экстаза, до истерик… Я сам плакал не раз и в такие минуты почитал бы за счастье пожертвовать жизнью за родину, которую искренно считал угнетенной ненавистными москалями. Я совершенно забывал, что мне много раз говорил отец и с чем я всегда совершенно соглашался. А он мне высказывал свой взгляд, что готовящееся восстание не есть народное, а чисто магнатское и больше всего ксендзовское, что в историях Польши и Литвы простому народу и шляхте всегда приходилось играть роль «быдла» и что во всем прошлом, о котором так увлекательно пишут историки и которое воспевают поэты, собственно простому народу и недалеко от него ушедшей шляхте положительно ничем хорошим нельзя помянуть своих панов и магнатов… Собственно только с водворением в крае русской власти простой народ начинает чувствовать свои человеческие права. А ведь это быдло убеждали бороться за «очаги», которых у него не было, за «вольность», которая была только у панов, за веру, на которую никто не покушался… Наконец, это было «польское» восстание, а не «литовское». Отец всегда считал себя кровным литвином, а Литва, как он говорил, если начать разбираться в истории, гораздо ближе по происхождению, по языку, да и по прошлой религии к России, чем к Польше…

Польские повстанцы 1830–1831 г.г.

Все это я и тогда сознавал и все-таки не мог противостоять общему увлечению, когда новая революционная волна докатилась до Волыни. Но разве послушание голосу благоразумия свойственно молодости?.. Возможно ли пятнадцатилетнему юноше устоять против искушения участвовать в героическом бою слабых против сильного?.. Если бы я удержался от участия, какими бы глазами я потом смотрел на моих сверстников, уходящих в бой, и особенно на «паненек», фанатизированных ксендзами гораздо более мужчин? О, в этом случае ксендзы знали, как следовало взяться за дело… Для достижения своих целей они всегда влияют сначала на женщин, зная, что мы, мужчины, всегда были и всегда будем послушными рабами прекрасной половины рода человеческого…

В конце мая 1831 года отец, вполне спокойный за меня, уехал по делам в Киев, а я отдался весь новому течению и поступил как сказал выше, в одну из партизанских партий.

Помню хорошо мой первый выезд. Однажды я проснулся от конского топота. Выглянув в окно, я увидел нескольких скачущих всадников, а на колокольне костела развевающийся бело-желтый флаг. Это был наш условный сигнал, по которому мы собирались к определенному пункту возле часовни, у перекрестка двух лесных дорог. С бьющимся сердцем я начал спешно облачаться в «повстанскую униформу», которую создала наша фантазия и которая отнюдь не была обязательна. Она состояла из голубого сукна рейтуз, куртки, расшитой по-гусарски шнурами, доломана, опушенного мехом, с откидными рукавами, а затем, конечно, шпор на ботфортах и сабли; голову прикрывала конфедератка, надевавшаяся набекрень. Вооружение, кроме обязательной сабли, могло состоять из чего угодно – пистолетов, ружей охотничьих, бельгийских штуцеров и даже, в крайности, из пик… Ружье отца было попорчено и чинилось в кузнице, так что я выехал на первый раз только с турецкой кривой саблей. Лошадь была почти обязательна, ибо скорость передвижений составляла одно из главных свойств нашего партизанского отряда. Пока я одевался, Станислав, наш единственный слуга, наш повар, камердинер и конюх одновременно, оседлал мне Маю, серую кобылицу кровей завода Сангушки, уцелевшую от прежней отцовской конюшни. Через несколько минут я скакал на сборный пункт и мне казалось, что все на меня смотрят с восхищением, как на героя…

Почти все уже находились в сборе. Многих я знал, но были и новые для меня, приезжие из дальних окрестностей; были тут и юнцы, подобные мне, были и седовласые старцы, но всех нас уравнивала общая идея. Многие не могли устоять от искушения шикнуть костюмами, у иных расшитыми золотом еще более театрально, чем у меня.

В стороне держалась одна группа, громко о чем-то спорившая: это претенденты на начальников предлагали свои планы боевых действий. Но вот из лесу показалась каруца, которой правил сам пан пробощ. Его встретили радостным гулом приветствий и тотчас же окружили. Я не мог пробраться в середину и только слышал отдельно долетавшие слова. Несколько раз его прерывали криками «виват!.. Да здравствует Польша!» Отец Иероним сообщал слухи об успехах польского оружия, о победах над москалями и о необходимости и с нашей стороны поддержать общее дело… Затем он отдал несколько приказаний, принятых беспрекословно, роздал ближайшим благословения и уехал так же тихо, как и приехал.

После этого вперед выехал молодцеватый на вид бывший кавалерист, один из родственников пана Закашевского (фамилии его я не помню). Приосанившись, он расправил длинные свои усы с подусниками, привстал на стременах и густым басом сказал: «Ясновельможные паны!.. С нами Бог! За дорогую отчизну… за веру нашу… за попранную вольность нашу положим жизнь и достояние наше… Да благословит нас Пресвятая Матерь Божья:.. С нами Бог!..»

Единодушный крик сочувствия покрыл эти слова, и мы в восторженном экстазе потрясали саблями… Не только мы, юнцы, но все до последнего были объяты в этот момент лучшими героическими чувствами и горячим желанием принести себя всего в жертву отечеству… Я не думаю, чтобы в жизни часто повторялись подобные душевные настроения.

Атака литовских повстанцев. Худ. Михал Андриолли.

На первый раз нам, большей частью, не знавшим совершенно строя, показали некоторые кавалерийские перестроения, примерные атаки и, наконец, сабельную рубку, но как я ни был героически настроен, помню отлично, что, несясь на коне к дереву рубить для упражнения ветку, я мысленно молил, чтобы мне не пришлось ничего другого сносить саблей, кроме этой ветки…

Завершили мы наш первый сбор веселым походом к недалекому, верстах в пяти, фольварку, дабы истребить там склад русского сена, заготовленного комиссариатскими чиновниками. Но, подойдя к месту, мы издали заметили несколько эскадронов улан, разбиравших на вьюки сено. Прикрытые лесной опушкой, мы остановились и выжидали, когда фуражиры уйдут, но одни части сменялись свежими и, казалось, им не будет конца. Наш командир тогда решил благоразумно отойти незаметно назад и распустить нас по домам.

Собирались мы еще несколько раз для упражнений и рекогносцировок, причем остатки сена мы таки сожгли, затем совершили набег на какую-то почтовую станцию, где забрали всех лошадей. Собственно же военных действий пока еще не было.

В первых числах июня я получил от отца письмо, в котором он извещал меня о своем приезде числа пятнадцатого.

Вместе с этим он в сильных красках описывал неудачи польских войск и предсказывал полное крушение революции. Письмо заканчивалось мольбой не увлекаться проповедями фанатиков и помнить наши прежние беседы. Но советы эти запоздали. Со всем пылом увлекающегося юноши я отдался революции и в случае приезда отца решил уйти из дому и поселиться у кого-нибудь из товарищей.

Но вот наступило роковое для меня 13-е июня. Уведомленный еще накануне о сборе, я встал чуть свет, по у меня все что-то не клеилось: то в темноте не мог высечь огня (тогда еще спичек не было), то путал части костюма, кое-что надел наизнанку, а это, по нашим домашним приметам, служило признаком несомненной неудачи; наконец, в довершение бед, Мая расковалась. Стась начал меня уговаривать не ездить сегодня, но как я мог отказаться от участия, когда меня предуведомили, что на этот раз будет действительная «баталия!» Отказаться от нее значило в моих глазах изменить самому делу… Я строго приказал Стаею отыскать жида-коваля и притащить его живым или мертвым. Жид был отыскан, но он не хотел так рано вставать или, кажется, день был субботний. Пришлось идти мне самому и не совсем вежливо принудить жида подковать Маю.

Солнце уж взошло, когда я прискакал на сборный пункт, но там никого не было. Руководясь где следами по мокрой росистой траве, где расспросами, я проскакал верст пятнадцать и уж начал терять всякую надежду найти своих, как вдруг до меня донеслись боевые крики, затем выстрелы… С сильно бьющимся сердцем я помчался на звуки боя и наконец, увидел картину, повергшую меня в отчаяние, – все было кончено без моего участия!.. Отряд наш атаковал транспорт оружия, боевых припасов и обмундирования. Прикрытие состояло всего лишь из нескольких старых инвалидов, числом не более пяти-шести человек, которые даже не сопротивлялись и сейчас стояли себе мирно в стороне и покуривали трубочки… Потом я узнал, что пылкая молодежь хотела было расправиться с этими инвалидами, но, по счастью, нашлись более благоразумные, которые удержали юнцов от бесцельного зверства и даже не позволили вязать «пленных». Слышанные мною выстрелы были направлены в единственного верхового казака, который, однако, успел безвредно ускакать.

Медлить было нельзя, возы завернули, и мы тронулись в путь. Инвалидов же отпустили на все четыре стороны. Дальше произошло что-то непонятное… Мы двигались беспорядочной гурьбой, без соблюдения каких-либо мер военных предосторожностей, так как ниоткуда не ждали нападения, как вдруг, словно из-под земли, появились донские казаки, мигом нас окружившие со всех сторон… С пиками наперевес, с диким гиканьем понеслись они на нас… Передо мной кто-то со стоном упал, сзади меня тоже раздался крик… Чувство самообороны заставило меня выхватить саблю, но в ту же минуту она у меня вылетела из рук, вышибленная пикой, а сам я получил сильный удар в бок и упал с лошади… Еще момент, и я был бы пронзен насквозь… Уже я видел конец направленной на меня пики и стал мысленно прощаться с отцом, с братьями… но вдруг услышал: «Не замай ее, Гаврилыч! Это девка, живьем возьмем…»

И я спасся, благодаря ходившей тогда легенде об амазонках среди повстанцев, моему крайне моложавому виду и длинным, по краковской студенческой тогдашней моде, волосам, выбивавшимся из-под конфедератки. Но в то же время у меня мелькнуло, что как только казаки убедятся в своей ошибке, они расправятся со мной. И мною овладело такое чувство безразличия к жизни, что мне захотелось скорейшего конца. Я вскочил на ноги и по-русски крикнул казакам: «Я такой же мужчина, как и вы!.. Колите же меня!..»