Книги

Из России в Китай. Путь длиною в сто лет

22
18
20
22
24
26
28
30
Кириллович

Михаил Кириллович – двоюродный брат моего отца – сын Кирилла Ананьевича Кишкина, землю которого купил мой родной дед Семен Ананьевич. Он, Кирилл Ананьевич, после продажи земли имел плохонький дом в Тамбове и где-то служил. Его сын Михаил Кириллович почти не имел образования и с детства жил в большой нужде. С 15 лет стал писцом в каком-то учреждении и дослужился до 1-го чина (коллежского регистратора, чуть не губернатора, как шутил, подвыпив, Кириллович), женился на мещанке[6] и жил хорошо с женой. Она рано умерла, он стал пить. Потерял место, и родня (из семьи отца моего) распихала по приютам его детей (из них знаю только одну, оставшуюся в живых Прасковью Михайловну), а его взял к себе брат папы Петр Семенович. Когда Петр Семенович умер или, что вернее, поступил на службу на мальцевские заводы (Брянск), то он остался бесприютен и пешком пришел в Студенку примерно в 1896 году. Я помню этот день. Было лето, и пили чай во дворе. Подошел кто-то в плохом костюме и поцеловался с папой, и из громкого разговора (Кириллович был глуховат, вроде как я сейчас) мы, дети, поняли, что это наш какой-то дядя. Обедал и ужинал он с нами. А для житья ему отвели старую баню, что была тогда в парке. Он был удивительно хлопотлив в хозяйстве: попросил купить ему ниток и сразу наплел сеток-сачков для ловли раков, которых на Карае (в трех километрах от Студенки) водилась сила. Все лето таскал раков. Первую зиму Кириллович жил в доме, клеил сам себе гильзы для табаку, разные коробочки для нас, ребят, топил в доме печи, крайне любил выпить, но это ему редко удавалось, т. к., зная его слабость, денег ему не давали (одевая, обувая и кормя). Он ходил с ружьем, добыл себе борзую и в первую же зиму приносил много зайцев (я думаю, что стимулом его охоты были шкурки зайцев, которые были единственным источником для его выпивки: 20 коп. шкурка = 20 коп. бутылки водки).

Нас, детей, он занимал своими работами, которые были многообразны: гильзы, сети, плохой, но переплет книг, – и много еще чего он мог делать. Позже Кирилловичу отвели для постоянного жительства маленькую избушку, где он жил один с собакой Вертушкой. Он очень скоро огородил в саду себе участок и сажал там табак, который и курил. Поймал где-то рой пчел и положил начало пчельнику (потом этим заинтересовался папа), и пчельник стал большим уже, с рамочными ульями. Завел кур, пристроив сарайчик к кухне сзади, и это потом развилось в большое дело с породистыми курами. Обедал Кириллович в доме, а чай и сахар ему давали, и жил он отдельной жизнью, имея возможность принимать гостей из крестьян. У него были два-три друга, и приходили они к нему со своей водочкой. Я очень любил бегать к Кирилловичу, пить у него чай, ходил с ним за раками и особенно любил ходить в полую воду за щуками, которых он ловил «наметкой». Щук и рыбы тогда в Карае было много. И попадались огромные, до 25–30 фунтов, и еще огромные окуни, до 5 фунтов, каких я позже и не видел. Волнения, когда в наметке оказывалась крупная рыба, были у меня ужасные, и ради этого удовольствия я бегал с Кирилловичем на Карай в грязь половодья.

Когда я стал старше, то, имея деньги, давал Кирилловичу на водку, и мы с ним выпивали. Он меня любил очень, пел мне старинные романсы («Я моряк, красивый сам собою» и другие), говорил, что «коли с того света пускают, приду я тебя навестить». И в связи с этим укажу на необъяснимый случай в жизни моей. Когда умер Кириллович (о смерти его особо), я был в Москве, вернулся месяца через три-четыре. Вспоминали его с другом Гусевым, но без выпивки. Я лег в комнате Надежды Семеновны один, и в ногах у меня лежал фокстерьер. Я читал при свече. Вдруг фокс начал тихо рычать. Я поднял глаза от книги и вижу: сидит Кириллович в кресле. Я не испугался, но фокс все рычал. Я встал с кровати и поднял свечу – ясно вижу Кирилловича в его обычном костюме и в позе читающего. Мне стало как-то жутко, я вышел в коридор, за мной фокс, который стал на дверь отчаянно лаять. Проснулась няня Стигнеевна, вышла, я ей сказал, в чем дело, и она открыла дверь. Няня, крестясь, вошла со мной, но никого уже не было, и только около кресла лежала газета, с какой я видел Кирилловича. Конечно, это галлюцинация, но мне необъяснимо поведение фокса, и этот случай много меня заставил думать. Не верю я в загробное, но так ясна была картина, что забыть не могу и через 50 лет почти.

О смерти Кирилловича. Он был охотник, но когда я стал настоящим охотником, он уже ослабел. Я завел чудных борзых, привозили помногу зайцев и лис, и Кириллович просил его взять на охоту. В хороший день дали ему смирную верховую и поехали за Карай, к Мандрыкиной степи. Поймали на его глазах зайца, а потом сам он выгнал лису и стал улюлюкать. Я и Петр погнали, за нами поскакал и серый конь Кирилловича. Но мы его обогнали. Лиса была матерая и плутовка. Догнали ее до крутого оврага, она пошла краем кручи и сумела обмануть собак. Собаки кинулись в овраг, одна упала с кручи и разбилась, а сама лиса – полем в лощину, где был пчельник. Я и Петр с криком погнали за ней, зовем собак, улюлюкаем. Лиса перемахнула через тын пчельника. Петр тоже – и сбил лошадью улей. А я мимо амбарушки помчался в узкий проход, в проходе грудью лошади сбил какого-то человека с ног, но в охотничьем азарте не до него было. Лиса была сильно загнана и вывалила язык, но все же без собак мы ее никак не могли загнать. Увидели, что она скрылась в вершине лощины, и, так как у меня было за плечами ружье, решили взять без собак. Петр заехал в лощину. А я стал с ружьем в конце полыни. У меня под седлом был Васька-маньчжурец, он был приручен сразу скакать, как выскочит заяц или лиса. И я, боясь, что он, увидя лису, ускачет за ней, надел повод на руку. Как только Петр заехал, то сразу поднял лису из лощины, она, умученная, чуть шла и выскочила прямо на меня. Я прицелился, но Васька дернул и сунулся скакать, выстрелить не дал. Петр попытался достать лису арапником. В это время откуда-то заявился Сарга – щенок борзой, который в погоне отстал от нас. Он кинулся на лису, но попал ей в рот. И лиса прокусила ему переносье. Что тут поднялось! Визг, смятение. Петр кувырком со своего коня, ухватил лису за трубу (т. е. хвост). Лиса кольцом свернулась, схватила зубами рукав его поддевки и мясо прихватила. Щенок визжит, Петр кричит: «Бей, бей». Лиса же замерла на его рукаве – ружьем бить нельзя, а кнут я уронил. И тут я ничего лучше не придумал: быстро сел, снял сапог и сапогом заколотил лису. Все это было секундно – описывать дольше. Потом бросились мы искать Кирилловича, поехали пчельником, и старик, которого я сбил, забавно рассказал о своем перепуге: «Крик, шум, собаки, кто-то меня сбил, и исчезло все, только улей на боку». Доехали мы до места, где был Кириллович. Видим, ходит Серый, а его нет. Подъехали ближе и увидели: Кириллович пластом лежит, руки раскинул. Стали поднимать – он вроде бредит, бормочет про Петра Семеновича: «он на Горянщину погнал» (это места близ имения Петра Семеновича, у которого жил Кириллович). С трудом посадили мы Кирилловича и кое-как довезли домой. Он поправился, но все был плох и говорил, что это его смертная лиса была. Умер он через четыре месяца после этой охоты.

Глава 2

Революция. Конец усадьбы

Детство принято считать лучшей порой жизни человека. Однако оно далеко не всегда бывает безоблачным, хотя беззаботным, пожалуй, да.

Ураган революции смел по всей России дворянские гнезда. Разметал в разные стороны когда-то дружные дворянские семьи, ослабил связи внутри родственных кланов. Немало из тех, кто не принял революционных преобразований, эмигрировали за рубеж. Однако из нашего многочисленного кишкинского рода никто не покинул Родину. По крайней мере, я об этом не слышала. Даже такой человек, непосредственно причастный к большой политике, как Николай Михайлович Кишкин.

Другие Кишкины, в целом либерально настроенные, были далеки от политики. Хотя в своих воспоминаниях Сергей Павлович пишет о том, как осенью 1905 года он, только что попавший в Москву студент, оказался в гуще событий. В первый же день приезда он пошел к двоюродным братьям и у памятника Пушкину увидел, как побежал народ, который гнали верховые.

«Я (первый день из деревни) не понял, в чем дело, и стоял. Верховой (казак) проскакал мимо и походя ударил меня. Я, в жизни не битый, реагировал бессознательно: у моих ног на тротуаре оказалась куча камней, я машинально схватил камень, запустил в обидчика-казака и попал ему в спину. Тот повернул лошадь, увидел меня с камнем в руке (вторым) и с криком “Вот он, бунтовщик” полез на тротуар и старался ударить меня нагайкой. Ударил меня легко по руке, т. к. лошадь не шла на тротуар, а я прижался к стене дома и закрывался руками. Открылось окно, и оттуда мне кричат: “Коллега, давайте руку!” Я был в студенческой фуражке, а все студенты тогда звали друг друга коллегами. Я обернулся к окну (1-го этажа – дом цел и сейчас, 1954): в окне много студентов, и протягивают руки. Я уцепился, и меня втащили в окно (упор ног в стену). Казак заставил лошадь взойти на тротуар и в полную силу нагайкой мне влепил в спину (след удара был месяца полтора, даже видно было утолщение нагайки)».

Синяя полоса от нагайки на спине и ссадина на брови сделали Сергея героем среди знакомой молодежи. Он очень гордился синяком и охотно ходил на демонстрации.

«Помню Москву этих дней – вся она бурлила, вся была на улицах, и было странное смешение: красные флаги, банты, на всех площадях шествия, митинги. Помню, что у памятника Скобелеву первые дни была беспрерывная толпа – митинги, и Скобелев украшен красными флагами, и даже балкон градоначальника был с красными флагами вперемешку с национальными. Видел на балконе, кого не знаю, из чинов градоначальства с красным бантом. Но это было только в первый день, когда все ликовали, и вся полиция или исчезла, или сама была с красными бантами».

Потом начались столкновения, драки, избиения казаками и черносотенцами студентов. Сергей сгоряча даже записался в студенческую дружину, которая отвечала за охрану общежития и наружную охрану.

«К нам никто не заглядывал, и вся наша работа заключалась в патрулировании на территории академии (ждали поджогов) и в упражнениях в стрельбе в парке. Револьвер был “бульдог”[7], и попасть из него далее 10 шагов было невозможно».

Но потом ситуация изменилась.

«Письма и вести из Студенки приходили страшные (начались погромы имений), и по совету теток, да и делать нечего было, а подлинным революционером я не был, я уехал домой, воспользовавшись перерывом в забастовке железных дорог в половине ноября – второй половине первого года студенчества.

Сейчас точно не помню свои истинные побуждения, заставившие меня уехать перед декабрьским восстанием в Студенку. Их было много: беспокойство за папу, Шуру, сестер, представление, что я что-то могу там сделать, изменить, помочь. Имело место и то, что я, не будучи связан по-настоящему с волнением Москвы и, пожалуй, не понимая его сути, не нашел себе в нем места и был как бы лишним. А когда 50 % студентов разъехались после того, как объяснили, что лекции и занятия прекращены до особого объявления, то стало и скучно, тем более что в ноябре было некоторое затишье и даже интервал в забастовках. Имело значение и письмо папы, написанное им, когда он и сестры покинули дом и переселились в деревню. Письмо носило завещательный характер и возлагало на меня заботу о Студенке, о семье. Сумма этих побуждений плюс энергичные уговоры тети Маши (Марии Семеновны) и заставили меня уехать, тем более что железная дорога заработала (позже она снова и надолго стала)».

Единственным настоящим политиком в нашем кишкинском роду, как я уже сказала, был Николай Михайлович Кишкин. Он был сыном старшего брата моего отца, а я, получается, доводилась ему двоюродной сестрой. Именно он в годы революции сделал нашу фамилию знаменитой. Врач-физиотерапевт по профессии, бесплатно обслуживавший Елизаветинский приют в Москве и имевший свою электро– и водолечебницу на Большой Молчановке (дом № 12), он рано начал участвовать в общественном движении, стал одним из основателей партии кадетов и членом ее ЦК с 1905 года. Политическая звезда Николая Михайловича особенно ярко зажглась после Февральской революции 1917 года, когда он стал комиссаром Временного правительства в Москве (фактически мэром города), а после Корниловского выступления принял предложение Керенского, с которым у него были доверительные отношения, и вошел в состав Временного правительства, заняв пост министра государственного призрения[8]. Именно в это время пробольшевистски настроенные солдаты и матросы ходили по улицам Петрорада с криками «Долой Кишкиных-Бурышкиных!» Лев Каменев, резко критикуя Временное правительство на Демократическом совещании в сентябре 1917 года, говорил: «Если демократия не захочет сейчас взять власть в свои руки, они должны открыто сказать себе: “Мы не верим в свои силы, а потому, Бурышкины и Кишкины, приходите и владейте нами, мы сами не умеем”». Эти рифмующиеся между собой фамилии двух министров Временного правительства стали нарицательными.

В критический момент Н. М. Кишкин поставил Керенскому условие: он не хотел, чтобы кто-то стоял за его плечами и ограничивал свободу его действий. В октябре 1917 года он фактически стал выполнять функции петроградского генерал-губернатора. Буквально накануне Октябрьского переворота Керенский перед своим тайным побегом поручил Николаю Михайловичу возглавить свое печально известное правительство, передал ему все полномочия по наведению порядка, и Николай Михайлович стал диктатором России. Но оказался калифом на час, а если точнее, то на 24 часа или менее. И разделил участь всех членов правительства: был арестован прямо в Зимнем дворце и посажен в Петропавловскую крепость. Сколько он пробыл в заключении, когда его освободили – не знаю[9]. Сама я никогда его не видала, но имя его меня преследовало. В 1941 году по окончании института на распределительной комиссии мне снова задали сакраментальный вопрос: «Скажите, Кишкин – не ваш ли родственник?» Я, наученная горьким опытом, не моргнув глазом сказала: «Нет, однофамилец». У меня и так уж неприятностей было – не оберешься.

* * *

Революция 1917 года прошла мимо моего сознания. Ничего о происходящих событиях я не знала, но запомнился один эпизод, характерный для этого времени. Мы, дети, играли в большой просторной комнате нашего помещичьего дома. Комната не была заставлена мебелью: кроме пианино только стулья, стоявшие вдоль стен. Именовалась эта комната залой. Окна ее выходили на балкон, ступеньки которого спускались в сад. Летом маркизы[10] на окнах защищали комнаты от знойного степного солнца. Перед наступлением холодов с балкона вносили в дом огромные кадки с цветами. Эти экзотические растения, расставленные возле окон и балконной двери в зале, прочно врезались мне в память. Они цвели. Их мелкие белые цветы источали пряный аромат. Много лет спустя в китайской провинции Гуандун необычный запах цветов напомнил мне далекие годы детства. «Что это за дерево?» – заинтересованно спросила я. Оказалось, у него необычное название – «Источающее аромат на девять ли[11]». Возможно, это были те самые тропические растения…