Я обыкновенно встречался с Росси после того, как он заканчивал последнюю лекцию, и мне нравилось на цыпочках пробраться в аудиторию и застать окончание его выступления. В том семестре он читал курс по древнему Средиземноморью, и я уже слышал окончания нескольких лекций — яркие и драматические, с несомненной печатью ораторского дара. В тот день, пробираясь на заднюю скамью, я услышал, как он подводит итоги дискуссии по поводу восстановления сэром Артуром Эвансом минойского дворца на Крите. В аудитории царил полумрак — просторный готический зал вмещал пять сотен студентов. И обстановка, и тишина приличествовали собору. Ни звука — и все глаза прикованы к строгой фигуре на кафедре.
Росси один стоял на освещенной сцене или прохаживался взад-вперед, словно рассуждая вслух в уединении своего кабинета. Порой он вдруг останавливался, уставив строгий взор на студентов и поражая их красноречивыми жестами и возвышенной декламацией. Он не замечал границ подиума, презирал микрофоны и никогда не пользовался заметками, хотя иногда прибегал к демонстрации слайдов, стуча по огромному экрану длинной указкой, чтобы подчеркнуть то или иное доказательство. В увлечении ему случалось бегать по кафедре, воздев руки к потолку. Студенческая легенда гласила, что однажды, восхищаясь расцветом греческой демократии, он свалился с кафедры и взобрался обратно, не пропустив ни слова в своей импровизации. Я ни разу не осмелился спросить его, правда ли это.
Сегодня он пребывал в задумчивом расположении духа и расхаживал, заложив руки за спину.
— Сэр Артур Эванс, как вы помните, реставрировал Кносский дворец Миноса отчасти на основании находок, а отчасти на основании собственных представлений о том, что являла собой минойская культура. — Росси возвел глаза к сводам аудитории. — Сведений не хватало, а те что были, допускали двойное толкование. И вот, вместо того чтобы ограничить свое творчество требованиями научной точности, он создает дворец-шедевр, потрясающий и фальшивый. Имел ли он право так поступить?
Тут Росси сделал паузу, с жадным вниманием обведя взглядом море стрижек, прилизанных проборов, лохматых голов, нарочито рваных курток и серьезных юношеских лиц (вспомни, в те времена к университетскому образованию допускались только мальчики, хотя ты, доченька, теперь можешь выбирать любой университет по вкусу). Пятьсот пар глаз ответили на его взгляд.
— Я предоставляю вам обдумать это вопрос.
Росси улыбнулся, круто повернул и покинул лучи рампы.
Последовал общий вздох, студенты заговорили, засмеялись, начали собирать свои вещи. Росси имел обыкновение после лекции присаживаться на краешек кафедры, и самые увлеченные ученики подходили, чтобы обратиться к нему с вопросами. Он отвечал им серьезно и доброжелательно. Наконец последний студент скрылся за дверью, а я вышел вперед и поздоровался.
— Пол, друг мой! Давайте-ка для разминки поговорим на голландском.
Он хлопнул меня по плечу, и мы вместе вышли из зала.
Меня всегда забавляло, насколько кабинет Росси противоречил представлению о рабочем месте рассеянного профессора: книги аккуратно расставлены по полкам, у окна современнейшая кофеварка, питавшая его пристрастие к хорошему кофе, стол украшен комнатными растениями, никогда не знавшими жажды, и сам он — всегда в строгом костюме: твидовые брюки и безупречная сорочка с галстуком. Он много лет назад перебрался в Америку из Оксфорда и с виду был из самых сухих англичан, с резкими чертами лица и ярко-голубыми глазами, однажды он мне рассказал, что любовь к хорошему столу унаследовал от отца-тосканца, эмигрировавшего в Суссекс. Наружностью Росси представлял мир четкий и выверенный, как смена караула у Букингемского дворца.
Иное дело — его ум. После сорока лет упражнений в самодисциплине он все так же кипел, выплескивая остатки прошлого и испаряя нерешенные загадки. Энциклопедические познания давно обеспечили профессору место в издательском мире, и не только в академических издательствах. Едва закончив одну работу, он обращался к следующей, причем часто совершенно иного направления. В результате к нему в ученики напрашивались студенты самых разнообразных дисциплин и мне очень повезло, что он стал моим куратором. К тому же у меня никогда не было такого доброго теплого друга, как он.
— Ну, — начал он, возясь с кофеваркой и кивая мне на кресло, — как дела с нашим опусом?
Я дал ему краткий отчет о нескольких неделях работы, и мы немного поспорили о торговых отношениях между Утрехтом и Амстердамом в начале семнадцатого века. За это время он успел налить свой изумительный кофе в фарфоровые чашечки, и мы оба устроились поудобнее: он — за своим большим письменным столом. В комнате царил приятный полумрак, наступавший с каждым вечером немного позднее, потому что весенние дни удлинялись. Тут я вспомнил свой загадочный подарок.
— Я принес вам редкостную вещицу, Росси. Кто-то по ошибке оставил в моем отсеке довольно мрачную древность, и, поскольку хозяин за два дня не спохватился, я решился принести показать ее вам.
— Давайте сюда.
Он отставил хрупкую чашечку и потянулся через стол за книгой.
— Хороший переплет. Кажется, пергамен, и тисненый корешок…
Что-то в оформлении корешка заставило его чуть сдвинуть спокойные брови.
— Откройте, — предложил я, не понимая, отчего мое сердце пропустило удар, пока он перелистывал уже знакомые мне чистые листы.