— Вы не спрашиваете.
— А если спрошу?
— Разве это существенно, Лялечка? Кто есть кто. Здесь собрались рыцари одной страсти, поклонники одной богини, которой на Олимпе не было.
— Это почтовой марки, что ли? Тоже мне богиня! Неужели нет на свете ничего интереснее?
— Многое есть, Лялечка. Например, девушки. Утренние рассветы на университетской набережной, когда любимая рядом. Томление чувств. Трепет желаний. Хочется, хочется голубых лугов. Хочется, хочется стать быстрей постарше.
Рано или поздно приходит к нам любовь, но лучше все-таки, если бы пораньше.
— Пошловато. Ваше?
— Нет, это я спер из популярной песни.
— А поп-музыку любите?
— Не очень. Я любитель старомодной классики.
— Тогда мы вас перевоспитаем, — оживилась Лялечка. — Правда, Жора, его стоит перевоспитать? Вроде хороший мальчик…
— Отчего же нет? Попробуем.
Чачин ощутил кинжальный удар прищуренных глаз.
— Ну а теперь начнем треп, мальчики, — резюмировала Ляля, явно считая молчание Челидзе знаком согласия с чачинским перевоспитанием. — Просто треп. За жизнь. Начали.
И все начали. За жизнь так за жизнь. Ни о марках, ни о закрытых компашках, ни о преодолении музыкальной старомодности Чачина. Никто его ни о чем не спрашивал, и он никого ни о чем не спрашивал. Просто смеялся, острил, читал Евтушенко и Ахмадулину, с удовольствием внимал комплиментам Ляли по адресу его голубых джинсов со звездно-полосатой нашлепкой на кармане, хохотал над анекдотами Находкина и даже с Жорой в общении был уже на «ты».
А в душе его пела сказочная жар-птица удачи. Голоса ее за столом в пивном баре никто не слышал, но он, этот голос, непременно достигнет полковника Соболева, потому что удачу полковник предвидел и запрограммировал, выбрав именно Чачина для такого задания. В том, что есть все-таки великий бог телепатии, старший лейтенант уже не сомневался.
13
Об удаче Чачина я узнаю от него самого вечером на квартире у Саши Жирмундского. Мы слушаем внимательно, не перебивая, а старший лейтенант все рассказывает и рассказывает — оживленно, несбивчиво, даже с какой-то подчеркнутой красноречивостью. Я замечаю иногда, как Жирмундский настораживается: видимо, о чем-то хочет переспросить, но сдерживается, позволяя Чачину без помехи закончить повествование.
— Ты в университетской самодеятельности никогда не участвовал? — спрашивает Жирмундский.
— Нет, а что? — удивляется Чачин.