— Вы говорите не очень связно, — сказала Миллисент, — но я, кажется, понимаю. Надеюсь, вы не зонтик увидели, когда тонули?
— Что ж, по-вашему, — спросил он, — я увидел ангелочков с арфами из семейной библии? Я увидел — то есть глазами увидел — отца во главе стола. Вероятно, это был банкет или совещание директоров. Все они, кажется, пили шампанское за его здоровье, а он серьезно улыбался, и держал бокал с водой. Он ведь не пьет. О, господи!
— Да, — сказала Миллисент, и улыбка медленно вернулась на ее лицо. — Это непохоже на ангелочков с арфами.
— А я, — продолжал Алэн, — болтался на воде, как обрывок водоросли, и должен был пойти ко дну.
— Какой ужас! — сказала она, и голос ее дрогнул.
К большому ее удивлению, он легкомысленно рассмеялся.
— Вы думаете, я им завидовал? — крикнул он. — Хорошенькое начало для веры! Нет, совсем не то. Я глянул вниз с гребня волны и увидел отца ясным и страшным взглядом жалости. И я взмолился, чтобы моя бесславная смерть спасла его из этого ада.
Люди спивались, мерли от голода и отчаяния в тюрьмах, богадельнях, сумасшедших домах, потому что его гнусное дело разорило тысячи во имя свое. Страшный грабеж, страшная власть, страшная победа. А страшнее всего было то, что я любил отца.
Он заботился обо мне, когда я был много моложе, а он — беднее и проще. Позже, подростком, я поклонялся его успеху. Яркие рекламы стали для меня тем, чем бывают для других детей книжки с картинками. Это была сказка; но увы! — в такую сказку долго верить нельзя. Так уж оно вышло: любил я сильно, а знал много. Надо любить, как я, и ненавидеть, как я, чтобы увидеть хоть отблеск того, что зовут верой или жертвой.
— Но ведь сейчас, — сказала Миллисент, — все стало гораздо лучше.
— Да, — сказал он, — все стало лучше, и это хуже всего.
Он помолчал, потом начал снова, проще и тише:
— Джек и Норман — хорошие ребята, лучше некуда. Они сделали все, что могли. Что же они сделали? Они замазали зло. Многое надо забыть, не упоминать в разговоре — нужно считать, что все стало лучше, милосердней. В конце концов это старая история. Но что тут общего с тем, что есть, с реальным миром? Никто не просил прощения. Никто не раскаялся. Никто ничего не искупил. И вот тогда, на гребне волны, я взмолился, чтобы мне дали покаяться — ну, утонуть хотя бы… Неужели вы не поняли? Все были неправы, весь мир, а ложь моего отца красовалась, как лавровый куст. Разве такое искупишь респектабельностью? Тут нужна жертва, нужна мука. Кто-то должен стать нестерпимо хорошим, чтобы уравновесить такое зло. Кто-то должен стать бесполезно хорошим, чтобы дрогнула чаша весов. Отец жесток — и приобрел уважение. Кто-то должен быть добрым и не получить ничего. Неужели и сейчас непонятно?
— Начинаю понимать, — сказала она. — Трудно поверить, что может быть такой человек, как вы.
— Тогда я поклялся, сказал Алэн, — что меня назовут всем, чем не назвали его. Меня назовут вором, потому что он вор. Меня обольют презрением, осудят, отправят в тюрьму. Я стану его преемником. Завершу его дело.
Последние слова он произнес так громко, что Миллисент, сидевшая тихо, как статуя, вздрогнула и рванулась к нему.
— Вы самый лучший, самый немыслимый человек на свете! — крикнула она. — Господи! Сделать такую глупость!
Он твердо и резко сжал ее руки и ответил:
— А вы — самая лучшая и немыслимая женщина. Вы остановили меня.
— Ужасно! — сказала она. — Страшно подумать, что ты излечила человека от такого прекрасного безумия. Может, все-таки я не права? Но ведь дальше идти было некуда, вы же сами видите!