– Да, они померли в обед, в четыре часа, а в семь их уже в гроб положили… – Паша заплакала, за нею зарыдал и весь класс.
Смерть вообще была редким явлением в институте. За два-три года умирали не больше одной, а тут так страшно, неожиданно была вырвана из жизни взрослая, здоровая девушка. Смерть казалась каким-то страшным насилием. И девочки рыдали не только от жалости к подруге, но и от страха перед неведомой, грозной силой.
– Со святыми упокой душу рабы Твоея, иде же несть ни болезнь, ни печаль, ни плач, ни воздыхания… – запела громко Салопова, став на колени и подняв руки вверх.
За нею и другие девочки бросились на колени и хором дрожащими голосами подхватили молитву.
Надя Франк упала на кровать лицом в подушку и, заткнув уши, судорожно рыдала.
– Молчать! – крикнула на весь дортуар Шкот. – Молчать, сумасшедшие! Салопова, не сметь юродствовать!
Авторитетный, здравый голос отрезвил девочек, как струя свежего воздуха, разогнал кошмар. Они повскакали с колен и начали раздеваться. Салопова уткнулась головой в пол и продолжала молиться тихо.
– Франк, перестань, перестань, опомнись… – говорила Шкот, ласково отрывая ее лицо от подушки. – Иди ко мне!
– Ах, Шкот, Шкот, ведь мы все умрем, все – и я, и вы, и мама, и Андрюша, и Кадошка, все, все, кто только живет, как это страшно!
– Да, но ни ты, ни я, ни Андрюша, ни твой Кадошка – никто не будет знать заранее, когда именно, и потому, если тебе, например, суждено умереть лет восьмидесяти, то ты слишком рано начала оплакивать себя. Ирочку жаль, очень жаль, но она сама виновата, вся в поту, запыхавшись, выпила холодного молока, у нее сделалось, говорят, острое воспаление. Ну, молчи, иди ко мне, сегодня я буду рассказывать тебе сказки, хочешь? – и Шкот увела к себе уже тихо всхлипывавшую девочку.
– Медамочки, ради Бога, чтобы сегодня всю ночь горела лампа, – молила маленькая Иванова.
Дортуар погрузился в тишину. Шкот убавила в лампе огонь и легла, в ногах у нее сидела печальная Франк.
– Франк, сколько дней нам еще осталось до выпуска?
– Сегодня девятнадцатое августа, выпуск первого мая… да у меня записано, только верно не помню.
– Ах, как я жду выпуска; я уеду в Шотландию. Если бы ты знала, Франк, как там хорошо! Горы, знаешь, высокие, до неба, и наверху всегда снег; теперь, когда я большая, я непременно с проводником пойду туда. В горах озера глубокие, тихие, вода в них синяя, как и небо, а какая там зелень, какие цветы в горах, совсем особенные! У нас там большой коттедж, знаешь, ферма. Дом наш стоит на выступе горы, совершенный замок! В нем есть высокие залы, а в них огромные камины, туда навалят толстых дубовых чурок, и огонь горит целый день. У нас есть башни, оттуда, из верхних окон, видно далеко-далеко широкие, ровные, как зеленый бархат, поля, там ходят стада; у коров на шее большие колокольчики и подобраны разных тонов, звенят, как музыка; коров стерегут громадные белые собаки, мохнатые, с длинными мордами, горные овчарки, очень умные и злые. Церкви там всегда стоят в саду, часто церковь соединена галерейкой с домом пастора, а пасторы там живут хорошо, сады у них, цветы… В четыре часа со всех сторон несется такой особенный звон к молитве, и где бы кого ни застал этот звон – в саду, на дороге, в поле, – каждый католик становится на колени и читает про себя ту же молитву, которую в то время читает и священник. Ты понимаешь, это их объединяет…
Франк слушала, вперив в подругу широко раскрытые серые глаза. Слова складывались перед ней в картины, живое воображение девочки схватывало яркие образы.
– Счастливая Шкот! А с кем ты туда поедешь?
– С дедушкой и бабушкой, только они у меня уже старенькие, – девушка потупилась, – а впрочем, никто, как Бог… может, еще проживем вместе годков десять…
Эти слова снова навели девочек на мысль о разлуке и смерти, обе стали говорить тише.
– Ты знаешь, – продолжала Шкот, – почему я учусь хорошо и особенно языкам? Я открою школу в нашем имении и сама буду учить мальчиков и девочек, то есть я и соседний пастор.