Итак, я поднял голову с невеселыми своими мыслями, и он поднял свою голову с гамлетовским вопросом в глазах. Глаза наши, значит, встретились. Как хорошо, мгновенно вспыхнули его светлые очи в ответ на узнавание – не артиста Иннокентия Смоктуновского, уже на весь свет прославленного к тому времени, но просто человека, у которого скребет на сердце от извечного беспокойства: как это я оказался в этом странном темном углу мирового пространства?..
Впоследствии, когда мы уже много лет были в дружественных отношениях, я помогал ему подготавливать к печати его автобиографический рассказ «Три ступеньки вниз», и там был один фрагмент… Речь шла о его первом убежище в Москве, куда Смоктуновский, провинциальный актер за тридцать, прибыл устраиваться в какой-нибудь столичный театр. «Место это было выбрано мною из нескольких… (Речь шла о семиэтажном доме на самом выходе Остоженки к Кропоткинской площади.
Я бросаюсь к нему почти в священном ужасе, ибо на всем колоссальном пространстве Советского Союза он был единственный Художник, который делал не то, что повелевала делать несокрушимая воля социалистического реализма, но сотворял образы несчастных людей, дорогих для всего человечества – Гамлета, Чайковского, Деточкина…
Я спрашиваю:
– Как вы сюда попали? Что вы здесь делаете?
– Я к матери… Она куда-то вышла, наверное.
– Так пойдемте ко мне, у меня и подождете.
– Спасибо!
И вот он у меня, в крошечной квартирке из двух смежных комнат. В окно светит вечернее солнце. Осенний месяц, далекая синева. Он сидит на стуле, ссутулившись, молчит. И я сижу напротив, на другом стуле, и тоже молчу. Этих стульев у меня всего два, они немецкие, из ГДР, самые дорогие предметы моей скромной меблировки. Он молча озирает жилище, но смотреть особенно не на что. Кроме стола, за которым мы сидим, в комнате еще стоит детская кроватка с деревянными точеными перильцами. Все в стиле не осознающей себя нищеты того же упомянутого ретро социалистического реализма. Так и не осознавая своей вопиющей бедности, я сижу молча минут пятнадцать, в сильнейшем волнении от предчувствия чего-то великого, неописуемого, громадного, ослепительного. С лестничной площадки раздались за входной дверью звуки громкого разговора, голос женский и потом мужской, хлопнула дверь, мой гость встрепенулся и встал.
– Кажется, мои пришли, – молвил он и покинул меня, коротко кивнув на прощанье.
Я остался в смятении сильного волнения и недовольства собой: случилось чудо, ко мне в дом вошел тот единственный, который своими работами пробудил во мне надежду, что творчество и у нас в стране может быть свободным. Случилось чудо, ко мне приходил сам Бог, может быть, а я не узнал Его и молча просидел, как болван, на своем зеленом немецком стуле.
Но минут через двадцать он снова вошел ко мне, и я едва узнал его – Смоктуновский явился в домашних тапочках, ярко-красной рубахе, в руках держал картонную коробку из-под обуви, перехваченную посередине бумажной веревочкой. Никакого даже намека на трагического Гамлета. Он развязал эту веревочку, одним точным движением дернув ее за кончик узелка бантиком. В коробке из тонкого рыхлого картона лежали рядком уложенные мелкие золотистые рыбки, копченая мойва. Разнесся по моей бедной комнате восхитительный запах горячего рыбного копчения. Запах божественный, опять-таки.
Смоктуновский, хищно растопырив длинные пальцы своей поросшей рыжим волосом руки, запустил ее в стройные фаланги уложенной золотистой рыбы, казалось, желая разом захватить и вытащить из коробки всю небольшую армию копченой мойвы. Но как-то неуловимо быстро и незаметно сумел сократить роковой распах своих худых пальцев и выхватить из коробки приличную горсть рыбы, однако не всю партию балтийского деликатеса. Взятый в захват ворох мойвы был щедрым жестом сброшен посреди стола и лег золотистой горкой, в которой рыбы было, показалось мне, намного больше, чем изначально во всей коробке. И впоследствии, читая, как Иисус накормил тысячную толпу паломников четырьмя рыбинами, я ничуть этому не удивлялся, ибо подобное чудо видел у себя дома.
– Это вам, угощайтесь. А это я отнесу родителям, – с этим Смоктуновский накрыл коробку картонной крышкой и ушел к своей любимой теще.
‹…›
Несколько дней спустя после первого появления в моей квартире Смоктуновский снова зашел ко мне. Был он в домашней одежде, в тапочках, – приехал из Ленинграда по каким-то делам и остановился у тещи. В то время он жил в северной столице, куда его пригласили работать в БДТ, и там он играл князя Мышкина в спектакле по роману Достоевского «Идиот». Роль была настолько знаменитой, что посмотреть ее люди приезжали даже из Москвы… Я не видел Мышкина в исполнении Смоктуновского, но слышал много легенд, в которых буднично звучали слова «гениальный», «великий», «неповторимый», «недосягаемый». И этот легендарный, и великий, и недосягаемый запросто пришел ко мне, уселся на зеленый немецкий стул и, глядя мне в глаза, сказал как-то очень просто и не обидно:
– Я знаю, что вы пишете. И вас не печатают. Так вот, прошу вас, выберите два рассказа, которые, на ваш взгляд, могут быть напечатаны, и дайте мне.
Я ему ответил, что уже скоро десять лет, как хожу по редакциям, и меня никто не собирается печатать. Теперь уже и совершенно ясно, что печатать не будут. Десять лет дебюта – это немало.
– Да, немало, – согласился он. – У вас великое терпение, вы молодчина.
– Но терпение уже кончилось, – признался я. – Уже больше не хочу ни терпеть, ни писать.