Опять блеснула на ее устах улыбка, почти незаметная, но веселая. Она очень хорошо видела, что мне досадно оставаться одному, между тем как она уходит в противоположную сторону под руку со своим франтиком кузеном.
Фортепиано настраивать очень не мудрено, и хотя я никогда не пробовал, однако довольно хорошо провел его в порядок, только провозился с ним больше времени, чем нужно было бы опытной руке. Я с досадой видел, что солнце уже садится. Мне не было возможности увидеть еще раз моей причудливой героини, иначе как пригласив ее попробовать фортепиано, когда оно будет готово. Я торопился, но вдруг посреди стукотни, которой оглушал себя, поднимаю голову и вижу, что моя героиня, синьорина, стоит передо мной. Она до половины оборотилась к камину, но я заметил, что она смотрит на меня в зеркале. В одну секунду я встретил ее косвенный взгляд и увернулся от него. Потом я хладнокровно продолжал своё дело, решившись наблюдать неприятеля и посмотреть, что будет.
Гримани, — я продолжал называть ее про себя таким образом, потому что не знал другого имени, — притворилась, будто ухаживает за цветами на камине; потом она сдвинула кресла и переставила их на прежнее место; потом уронила свое опахало и подняла его, шумя своим шелковым платьем; отворила окно и тотчас опять затворила. Наконец, видя, что я решился не замечать ничего, почла необходимым уронить табурет на большой палец своей хорошенькой ножки и вскрикнуть. Я был так глуп, что уронил молоток на металлические струны, которые испустили жалобный стон. Синьорина вздрогнула, пожала плечами и вдруг, приняв хладнокровный вид, как будто мы играли какую-нибудь пародию, пристально на меня посмотрела и спросила:
— Cosa, signore?[13]
— Мне послышалось, что ваше сиятельство изволили что-то сказать мне, — отвечал я также спокойно.
И я снова принялся за работу. Она стояла неподвижно посреди комнаты, как будто поражённая такой дерзостью или как будто сомневаясь, точно ли я тот, кем показался ей сначала. Наконец она вышла из терпения и спросила почти грубо, скоро ли я закончу.
— О нет, синьора! — отвечал я. — Струна лопнула.
Я вдруг повернул ключом и оборвал струну.
— Кажется, этот инструмент трудно настраивать, — продолжала она.
— Очень трудно, ваше сиятельство. Все струны лопаются.
И я оборвал еще струну.
— Это как будто нарочно! — вскричала она.
— Точно, как будто нарочно, ваше сиятельство, — отвечал я.
В это время вошел кузен, и в честь него я оборвал еще струну. Это была одна из последних басовых, и произвела ужасный гром. Кузен, который этого совсем не ожидал, отскочил назад, а синьорина захохотала во все горло. Но хохот был как-то странен. Он не шел ни к лицу ее, ни к фигуре, ни к виду; в нём было что-то дикое, отрывистое, и он до того смутил бедного кузена, что мне стало почти жаль его.
— Вряд ли нам удастся заняться сегодня музыкой, — сказала синьора, когда судорожный смех ее прекратился. — Это бедное старое cembalo как будто околдовано; все струны лопаются. Тут, право, что-то сверхъестественное, Гектор, — только взглянешь на струны, и они тотчас рвутся с ужасным треском.
И она снова принялась хохотать, а между тем веселости на лице ее не было заметно ни сколько. Кузен тоже начал смеяться из подражания, но синьора тотчас прервала его хохот:
— Полноте, ради Бога, хохотать, Гектор: ведь вам совсем не хочется смеяться.
Кузен, как кажется, очень привык, что над ним смеялись и его мучили. Но, видно, ему досадно было, что это делалось при мне, и он сказал довольно сердито:
— Отчего же я не могу смеяться, когда вы смеетесь, сестрица?
— Да я вам говорю, что вам совсем не хочется смеяться. Ну, да нужды нет. Скажите мне, Гектор, были ли вы нынешний год в театре Сан-Карло? — прибавила она, не обращая внимания на свой лирический скачок.