Книги

Игры олигархов

22
18
20
22
24
26
28
30

Он видел, как множество рук тянется за Милостыней. Здесь были разные руки: старческие и детские, почти младенческие, крепкие и загорелые и бледные, словно бы и неживые и пораженные различными кожными недугами, увечные и покрытые татуировками. Кумиров различал выставленные на всеобщее обозрение гниющие ноги и даже испещренный зигзагами грубых швов воспаленный живот. Внезапно дорогу ему преградило инвалидное кресло. В нем помещался мужчина в очках с треснутыми стеклами, зафиксированных на лице вместо отсутствующих дужек белой засаленной бельевой резинкой. У мужчины отсутствовали ноги от самых коленей. При взгляде на гангренозные культи Кумиров не сразу согласился с тем, что перед ним то, что осталось у инвалида от ног. Мужчине было от тридцати до шестидесяти лет, на нем был надет грязный камуфляж, а небритое лицо затеняла армейская фуражка. На груди у него мерцал какой-то явно самодельный крест. «Конечно, самодельный, — согласился Игорь, — настоящий-то у него сразу отнимут!»

Отвернувшись от безногого инвалида, Кумиров чуть не сбил с ног маленькую смуглую азиатскую девочку. Она тянула к нему маленькую, почти черную сухонькую ручку и повторяла с очень глубоким звуком «а»: «Дай! Дай!» За плечами у нищенки что-то болталось. Вначале Игорю показалось, что девочка носит с собой весь свой примитивный скарб, но, вглядевшись, он различил две крохотные стопы, а переместив взгляд за другое остроугольное плечо девочки, встретил сморщенное личико младенца, который безучастно, словно рюкзачок, колыхался за спиной возможной сестры. «Умер уже? — подумал Кумиров. — И давно она его здесь таскает? Где же родители? Неужели им все равно? Может, их уже арестовали давно или убили, а она все так и колесит по метро и клянчит, а что дальше будет делать?»

Игорь решил перейти на «Невский проспект» и отправиться прямо в офис, где он сможет привести себя в порядок и приготовиться к ответственной встрече с одним из своих помощников. Он двинулся в обратную сторону — к лестнице, ведущей на пересадку. Подходя к ступеням, он обратил внимание на мужчину столь же убогого вида, как только что увиденный им покойник, этот человек стоял на середине лестницы, прислонившись лицом к мраморной стене, правой рукой он сжимал левую часть груди. Приближаясь, Кумиров понял, что мужчина умирает. Игорь подумал, что он может безбоязненно задержаться возле этого агонизирующего организма и проследить весь процесс расставания вечной души с отработанным телом. Впрочем, ему надо спешить, хотя еще не совсем понятно, куда и что его там, в этом избранном «куда», может поджидать?

До Кумирова донесся женский голос. Вначале он предположил, что, возможно, это кто-то поет, потом решил, что голос скорее всего звучит в его расстроенной памяти, но, пройдя еще несколько шагов, убедился в том, что песня действительно имеет своего реального исполнителя, — впереди стояла, прислонившись спиной к мраморному своду, пожилая миниатюрная женщина. Морщинистое лицо певицы иногда читалось среди непрерывного встречного потока людей. Оно напоминало сухофрукт с вырезанными щелками потухших глаз. Женщина исполняла арию, которую наверняка Игорю уже приходилось слышать, и не раз, но он не только не мог вспомнить ее названия, но даже не различал слов, возможно из-за гула и ропота, доминирующих на переходе с одной станции на другую. Подойдя поближе, он увидел, что женщина плавно дирижирует себе левой рукой, а в правой держит рулон из свернутой бумаги, который иногда подносит к поющему бескровному рту.

«Для чего это? — удивился Игорь. — Больная, которая считает, что у нее в руках микрофон? Или здоровая, которая использует специальный прием для усиления своего давно потерянного из-за тяжелой жизни голоса?»

Кумиров медленно миновал скосившую на него усталые глаза певицу и направился дальше. Вскоре он услышал звуки аккордеона. Когда Игорь оказался примерно на середине туннеля, связующего две станции, то увидел исполнителя. Это был старик пенсионного возраста в опаленной брезентовой плащ-палатке. Он лихо перебирал клавиши и задорно пел надтреснутым голосом:

Окровавленное небо, Словно туша на крюке. На него смотрю сквозь вербу, Изломавшись, как в силке. Не ругаю счастье матом, Ускакавшее навек. Что мне счастье, если завтра В гроб ложится человек. Я — не циник: мир неряшлив, Всюду кляксы здесь и там. Сердце — в дырах, вам — в заплатах Я его в заклад отдам. Вы возьмите, это ж мило — Сердце, штопанное шерстью. За него мне дайте мыло И веревку — путь до смерти.

Игоря Семеновича что-то насторожило в этом старике: то ли он его уже где-то видел, то ли этот старик ему кого-то напоминает? Он замедлил шаги и внимательно вгляделся в морщинистое лицо, обретавшее в мертвенном свете неоновых ламп эффект театрального грима и комичности. Старик заметил, что его изучают, посмотрел высокому бородатому мужчине в нищенском одеянии в глаза и понимающе подмигнул. Кумиров неуютно поморщился и ускорил шаги. В ожидании поезда он встал на краю платформы и тотчас подумал, насколько же легко от него сейчас избавиться. Толкнуть сзади на рельсы — вот, наверное, и все. Игорь посмотрел в туннель, куда должен вскоре умчаться его поезд. Оттуда светила пара огней, дальше было темно и бесконечно. Ему захотелось вдруг самому спрыгнуть вниз и умчаться в бездну. Вдруг в туннеле, ощущаемом им сейчас неким подобием собственной гортани, что-то произошло, какое-то быстрое движение, или ему померещилось? Да нет же, он различает впереди некоторое изменение рисунка, — что это? Кажется, лицо? Большое незнакомое лицо. Да нет же, бред! Опомнись! Что, до сих пор не восстановился?! Или все-таки лицо? Кумиров осмотрелся, не наблюдают ли за ним окружающие и не угадывают ли они его внезапное смятение? Потом он снова обратился к чернеющей перспективе. Но уже шел поезд. Надо было готовиться к посадке. Тошнотворно смердело мочой и перегаром. Кружилась голова. Во рту, в гортани наступила пустынная сушь. А впереди? Там, кажется, угадывались чьи-то глаза…

Глава 47. Из дневника Геродота Сидеромова

«Не думаю, чтобы мысль о совести конкретизировалась именно сегодня, так же как и желание сформулировать ее в прозе, — нынче просто явилась потребность с кем-нибудь пооткровенничать, и я пишу, продолжаю свой писательский (не громко ли сказано?) дневник.

Почему я вообще пишу? Неужели мне больше нечем заняться? На что я надеюсь? Что меня когда-нибудь опубликуют или экранизируют мои сценарии? Наверное, да. Хотя это все-таки не главное. Конечно, я могу по-разному обосновать свою тягу к перу и бумаге, и каждая версия будет по-своему убедительной. Со временем мне оказывается все сложнее ответить самому себе на вопрос: в чем главная причина моего творчества? Кстати, это происходит еще и потому, что я сам постоянно меняюсь и часто сам не понимаю и — как ни странно в этом признаваться — не помню себя вчерашнего или позавчерашнего.

Одно из моих последних объяснений творчества — надежда на отклик. Конечно, это бред, но бред красивый. Только представить себе: человек пишет всю жизнь, черпая из мало кому доступного пространства мало кому понятные образы и характеры, пишет, веря в то, что когда-то, через десять, тридцать, пятьдесят лет, из этого пространства (куда он и отправляет «волны» своего творчества) придет ответ!

Иногда у меня не получается подключиться к пространству, я бываю «пустым», и тогда, возможно, было бы правильнее оставлять в дневнике пустые страницы, но кому-то это может показаться дешевым пижонством, и я пока воздерживаюсь от подобного авангардизма.

Мысль о том, что мне становится все мучительнее реконструировать прошлое, засветилась индикатором в компьютере мозга, когда я открывал окно. Пальцы опознали на оконной ручке засохший сосок краски. Я мог бы раздавить его и, скорее всего, испачкать пальцы в белилах, но почему-то бережно погладил желвачок и вспомнил, как в школе осенью, в младших классах, мы тотально истребляли капли охры и зелени, обвесившие вверенные нам парты.

На ощупь капли очень напоминали выступ, который образовывался на сгибе предплечья и кисти, стоило лишь мне опереться на руку. Я помню, что принимал такую позу сидя на полу, когда мы играли с ребятами в солдатиков. Иногда я потрагивал желвачок, подозревая его атрибутом грядущей жизни, — он являлся камушком предполагаемой мозаики взрослого организма.

Пупырышки краски на наших скамьях и партах тоже проецировались в будущее. Они были нашими невольными врагами. Вначале я выбирал наиболее крупных бойцов, оставляя мелких, как менее серьезных противников, хотя, по сути, они успевали быстрее застывать, оказывались более крепкими и не сразу соглашались быть раздавленными нашими детскими руками.

Если я наталкивался на прошлогодние капли, то сетовал на нерасторопность своих предшественников. Давить семечки краски позволялось только на своей половине парты. Вторжение на территорию соседа могло вызвать ссору. Спонтанно очутившись на чужом месте, я тотчас ощупывал спинку, сиденье и рабочую доску. Случалось, я обнаруживал несметное число пузырьков. Тогда я пытался вычислить возможного хозяина этого места, который почему-то отказал себе в развлечении, известном, как я полагал, каждому школьнику. Впрочем, догадывался я, может быть, для этого незнакомца не составляет радости или геройства перетирать своими пальцами окаменевшую краску.

Когда меня вызывали отвечать к столу учителя, я стремился коснуться рукой желанной доски и совершал это, понимая, что на меня, скорее всего, обращают внимание. Я не обманываю себя, когда вспоминаю, что уже тогда догадывался, как этот эпизод, подобно другим, когда я знаю, что на меня смотрят, и могу или не могу что-то совершить, но все же совершаю, приплюсовывается к некоей общей нарастающей сумме, которая будет всегда присутствовать в моей памяти и давать мне повод для внезапной задумчивости, наверное не очень понятной для моего будущего окружения. Да, я уже тогда чувствовал, что во мне периодически созревает потребность воссоздать или даже до неузнаваемости переврать какое-то событие, свидетелем которого, впрочем, я мог и не быть.

Я помню, как меня переполняли слова, мимика и жесты встреченных и запечатленных моим мозгом людей. Для меня являлось необходимостью поделиться с кем-то моими впечатлениями, пересказать то, что я пережил, опробовать на других свои формулы юмора или драмы.

Мои герои… Они созревают не только во мне, но и где-то еще, хотя бы в том же компьютере, непосредственно без всякого моего участия. Бывает достаточно лишь дать этим бесплотным созданиям моей фантазии имя и сохранить в памяти моего электронного соавтора, и вот они уже развиваются в нем сами по себе. Нет, конечно, файл не расширяется без моего вмешательства. Я должен с умным видом сесть за свое рабочее место и вызвать из услужливой железяки своих Ванек и Манек. Встретившись с ними, я начинаю вдруг набирать текст, который, как мне хочется верить, созрел в компьютере за те дни или даже часы, которые я его не тревожил.

Конечно, создание героев не всегда дается мне столь легко. Иногда мне приходится подолгу ожидать их снисхождения к автору, — они молчат, словно на ответственном допросе. В таких случаях я должен исхитриться разговорить этих упрямцев. Информация на них в некоторых случаях, увы, так и остается минимальной: имя, фамилия, примерный возраст, и только.