Илья вдруг осознал, что произносить слова ему трудно. Язык был тяжелым. Уже который месяц Илья был в постоянном напряжении. Не только днем, но и ночью. Равнодушие — ко всему, ко всему — разрасталось в нем, как раковая опухоль. Оно меня и убьет… Может быть, пока я паразитировал на любви Марии, мой собственный генератор заржавел, как говорят медики — атрофировался? Если так, не долго музыке играть…
Кстати: а с какой целью я хотел повидать Строителя?..
Илья попытался вспомнить — и не смог.
Самое правильное — повернуть назад… Да и время поджимает.
— Время поджимает, — сказал Илья, но пошел не к выходу, а к дощатому трапу, ведущему наверх.
Монотонный подъем освободил их головы от мыслей. На крышу они вышли через полукруглый проем, ожидающий витража. Здесь было хорошо. Легкий ветерок, на который внизу не было даже намека, сразу наполнил и расправил легкие. Горы приблизились; теперь было видно, что они материальны и прочно стоят на земле, а не плывут призрачным миражом над раскаленной дымкой, из-за которой не разглядишь горизонта. Пахло металлом, конкретно — легко горчащей медью. Ее желто-красные листы уже закрыли часть крыши, и на западном крыле пульсировали сполохами белого пламени. Дороги были отчетливы, покуда их различал глаз. Машины жили на них своей нарисованной компьютерной жизнью. Погоню не видать, с облегчением отметил Илья. К погоням он привык, потому не очень-то и опасался. Но предстоящее дело было деликатным; спешка могла его скомкать.
Здесь, на крыше, звуки, на которые они шли, не стали громче — их скрадывало пространство, — зато оно же очистило их, освободив от посторонних шумов. Поднявшись на гребень крыши, они наконец увидали Строителя. Он сидел в тени купола, его глаза были закрыты. Он играл свободно, очевидно, не думая о музыке, не замечая ее. Медитируя таким образом. Во всяком случае, их шагов он не услышал.
Они переглянулись — и не стали его окликать, чтобы не упустить неожиданный подарок: возможность неспешно понять человека, которого им предстояло обыграть. Но из этой затеи ничего не вышло. Правда, Искендер все же проявил упорство и побарахтался несколько секунд: сдаться сразу у него не было оснований. Ведь когда-то — в прошлой, московской жизни, — ему пришлось немало порисовать в студии, в том числе и портреты с натуры. Преподаватель учил не копировать жизнь, а линией и объемом передавать состояние души человека, «а если повезет, — говаривал он, — то и отношения его с Богом. Всегда ищите именно это, и тогда дома, которые вы построите, будут не загоном для рабов, а местом, где отдыхает и трудится душа». Искендеру нравился такой подход, он старался развивать в себе это. Уж как оно получалось — сейчас трудно судить; наверное, какие-то успехи были (или он их воображал: наш ум при каждом удобном случае лепит утешительные фантомы — иначе как жить?), но с тех пор Искендер считал себя физиогномистом. А тут случилась осечка. Ничего не приходило в голову. Не было зацепок. Мужик был самый обыкновенный. Таких Искендер навидался несчетно. Вот когда что-нибудь произойдет необычное — и Строителю придется раскрыться, — тогда и снимем с него скальп, решил Искендер и переключился на более простую задачу: попытался понять по движениям пальцев и по состоянию мышц лица Строителя — действительно ли он не услышал пришедших или только делает вид, что медитирует. Но и на этой простенькой задачке он неожиданно для себя поскользнулся. Он вдруг понял, что перед ним нечто большое. И непостижимое для него. Откуда возникло это чувство? Вот на этот вопрос Искендер мог ответить сразу: страх и зависть. Страх и зависть, господа! — как в том знаменательном случае с баварским домом; в том случае, который так легко, без малейшего усилия — как Архимед собирался справиться с Землей — повернул его жизнь…
Внезапная ненависть, желание растоптать, задушить, уничтожить этот источник страха и зависти, захлестнуло Искендера. От прихлынувшей крови он перестал видеть — и торопливо прикрыл глаза. Не дай Бог, Строитель сейчас его увидит — он же все поймет! И тогда затея провалится, даже не начавшись… Расслабься. Расслабься. Ты сможешь. Ты не только не уступишь — ты победишь его. Это твой шанс. Сколько можно бегать от себя? Я уничтожу его — и верну своей душе покой…
Со стороны можно было подумать, что Искендер просто слушает музыку. Он настолько погрузился в самовнушение, что не заметил, когда музыка закончилась. А когда осознал это и открыл глаза — в них была безмятежность. До доброты так и не удалось дотянуть, ну да не беда! — если Строитель решит, что я примитив, дорога к решению задачи будет свободна от подозрений, а это — немалое подспорье.
Что до Ильи, то с ним произошло нечто странное: ненависть, переполнявшая его вот только что, когда он поднимался на эту крышу по слегка пружинящим трапам, исчезла. Илья смотрел на сидящего перед ним человека — и не чувствовал его. Ненависти не во что было упереться. Ведь почитай только что Илья твердил себе, что это он, он, Строитель стоит между ним и Марией, он похитил ее, он уже растоптал твое прошлое и посягает на будущее… А сейчас от этого чувства не осталось ничего. Ничего. Даже пепла не осталось. Илья растерянно искал в себе опору — хоть какую-нибудь! он был уже согласен на любую! — и как только произошла эта малодушная сдача, в нем вдруг сформировалась мысль, простая и очевидная: а чего я взъелся на мужика? — в самом деле. Ведь он не уводил у меня Марию; он не мог забрать у меня то, чего я не имел; ведь я имел не ее, а только то, что она давала мне… Илья всегда это чувствовал, хотя и боялся это чувство назвать, не выпускал из тьмы, и только сейчас, здесь (конечно же вынужденно, потому что искал опору) назвал точными словами: а ведь она никогда и не была моей…
Предстояло решить: это меняет что-нибудь в его жизни?
Едва вопрос был задан, как Илья уже знал и ответ. Но опять не придал ему словесную форму; потом, потом — в другом состоянии все назову, каждой вещи определю ее место. А пока пусть идет как идет. Естественно. Свободно. Я здесь из-за клада, напомнил себе Илья. Ничего личного. Это избитое определение так точно описывало ситуацию, что Илья даже ухмыльнулся от удовольствия. Как жаль, подумал он, что это не я подарил миру такую простую и емкую формулу: ничего личного. В тяжелые минуты я бы вспоминал о своем «творческом» достижении — и это бы меня утешало: не зря жил…
Ирония — всегда хороший знак; самоирония — свидетельство силы и свободы.
Пустота уходила. С каждым мгновением Илья чувствовал себя все уверенней. Еще чуть-чуть — и он сможет сосредоточиться на интеллектуальной схватке, ради которой он сюда явился…
И тут Н перестал играть и открыл глаза. Двое боевиков не произвели на него впечатления. Н видел их впервые, зачем они здесь — ему было неинтересно. Любопытные заглядывали на стройку едва ли не каждый день, на них не обращали внимания. Храм восстанавливали для людей; для всех; значит — и для этих тоже. Оружие не делало их ни лучше, ни хуже. Оно было только знаком, что они — парии. Где-то под толщей памяти забарахталась мыслишка о том, что именно парии — ближе всех к Богу, но Н сходу забраковал ее, и она утонула без следа. Ведь кто-то же придумал эту глупость (с умыслом, конечно), и она засоряет твою память, как ненужная информация — компьютерную «корзину». Бог всего лишь зритель. Он равноудален от всех. Вряд ли Он равнодушен (иначе зачем было сотворять человека? кстати: сотворил — значит, творил совместно с кем-то, ясное дело — совместно с природой: из ее материала — по собственному замыслу; насколько удачному — не нам судить), так вот — вряд ли Он равнодушен; только от Его сочувствия — если оно есть — теплей не становится. Согреваемся сами…
Н тяжело поднялся на затекших ногах, привычно спрятал свирель на груди. Боевики были немного ниже его, от них пахло немытым телом и порохом. Красивые ребята.
— Я — муж Марии, — сказал блондин.
XVI
Н проснулся от необычной мелодии — и сразу понял, что это человеческий голос. Это его я слышал во сне, подумал Н, и сон был спровоцирован этим голосом, лепился к нему; жаль, что не могу вспомнить…