Книги

Храм

22
18
20
22
24
26
28
30

Что-то еще изменилось… Н прислушался к себе. Ах, да! — колокол умолк…

Н встал и осмотрелся. Храм сохранился куда лучше, чем ему показалось в первый момент. Конечно, крыша и главный купол проломлены и в окнах ни одной рамы, но дерево панелей и роспись на стенах и сводах сохранились хорошо. Где-то Н уже видел все это: и растительный орнамент колонн, и замаскированные в узорах пола рунические знаки, и славянскую транскрипцию библейских сюжетов…

Он никогда не был туристом, никогда не был любопытен. Его интересовала только жизнь, ее тайна. Процесс одухотворения неживой материи. Узнать эту тайну — а ведь он когда-то был известным на весь мир авторитетом в биологии — Н не надеялся, даже не пытался. Н восхищался Богом больше всего за то, что Он так умеет. Живопись этого не умела. Она могла остановить человека, достать из памяти его прошлое, напомнить о ценностях, забытых им, потому что они мешали той бессмысленной гонке, в которую он когда-то в юности включился. Самое большее, что могла живопись, — одарить толикой энергии и тем дать шанс изменить жизнь. Но Н никогда не оглядывался (так же, как никогда не пытался заглянуть вперед), никогда не сожалел о нереализованных — куда более ярких и счастливых! — вариантах своей жизни, — не видел в этом смысла. Энергии он имел предостаточно, и тратил ее так, как хотел. Поэтому не скучал. Поэтому ничего другого не хотел вовсе. Вот почему живопись — за редчайшим исключением — не проникала в него глубже глаз.

Но возле одного изображения он задержался. Оно было исполнено не маслом, как другие картины; это была фреска. Луна вытравила все колеры, оставила лишь черно-белую гамму, но выразительность линии и игра масс от этого только приобрели. Сюжет предельно простой: ангел протягивает чашу, а человек ее принимает. Ангел как ангел — два крыла, хитон; вот только все это — как бы обугленное: и крылья, и хитон, и лицо, и руки. Но тип лица славянский, и ниспадающие на плечи волосы — прямые. Человек — напротив — весь в белом, даже волосы белые — седые. Он стоит в полупоклоне, прижимая черную чашу к груди, но линия спины напряжена, как натянутый лук. Видно, как он преодолевает внутреннее сопротивление, отторжение от чаши. Не хочет, но берет — судьба…

Нужно было найти укромное место и какие-нибудь доски, чтобы сделать костерок и ложе. Н пошел дальше. Но фреска не отпускала его. Думать он мог только о ней. Спиной он ощущал нечто, рождавшее потребность оглянуться. Как будто там — пока он этого не видит — что-то происходит. Надо обернуться резко, чтобы застать врасплох… Ему стало смешно: какие-то детские страхи и фантазии. Он все же повернулся — неторопливо, нарочито медленно. Естественно, на фреске ничто не изменилось. Но отсюда, с отдаления, он понял замысел художника. Черное и белое были неразрывным единством. Черное перетекало в белое, а белое — в черное; в черном зарождалось белое, в белом — черное. Так ведь это монада! — символ бессмертия, символ вечного возрождения энергии, игрушка-перевертыш: желаете? — получите объяснение смысла жизни; испытываете ужас перед перспективой могилы? — вот вам снадобье, гарантирующее душевный покой.

Если бы у Н были силы — он бы засмеялся, но улыбнуться он смог, и тут же забыл о фреске: банальности — по причине их пустоты — имеют счастливую способность исчезать из нашей памяти сразу и без следа.

На росписи он больше не глядел.

Он двинулся по периметру храма, заглядывая в притворы. И вдруг увидал огонек. Это была лампадка. Она еле теплилась перед иконой Богоматери, распространяя чад горелого масла. Здесь же лежал букетик бессмертника, несколько огарков хозяйственных свечей и толстая пластина самодельного войлока.

Н осмотрелся.

Не дует. И снегу не намело: над головой шатром парил каменный свод. Н был велик телом и не представлял, как сможет уместиться на этом войлоке, но когда положил под голову вещмешок — у него получилось. Он накрылся пледом и долго лежал, глядя на огонек лампадки. Просто лежал и глядел. Потом повернулся на другой бок — и встретился взглядом с черным ангелом. Ангел был далеко; в колоннаде, разделявшей их, клубился мрак, но фрагмент фрески с ангелом был виден отчетливо. Впрочем, Н смотрел не на ангела, а только в его глаза.

Ангел вышел из стены, прошел через колоннаду и присел рядом с Н.

— Вот ты и пришел, — сказал ангел.

Теперь, когда его лик был рядом, Н вспомнил наконец, где видел его: в ту ночь, над городом, в морге. Точно — это был он. Такой же прозрачный. Именно это занимало мое внимание, хотя я припоминаю, что уже и тогда он был черен, вернее — обуглен; как мне подумалось — какой-то страстью.

Н чувствовал необычайную легкость. Вот никогда бы не поверил, что умирать так легко. Почему-то я всегда полагал, что душа не отлетает на исходе жизни как перышко, как во сне, а вырывается с болью для тела, рвет по живому, — ведь навсегда разрывается нераздельное единство…

— Стоило ли вести меня в такую даль? — сказал Н. — Чем смерть в морге хуже смерти в храме?

— Не обольщайся, — сказал ангел. — Твой час еще не настал.

— Надо так понимать, что тебе известна моя судьба?

— Конечно. Я послал тебя. Я ждал тебя здесь. И ты пришел, когда тебе надлежало.

Н подумал.

— Я должен что-то исполнить?