— Заставить жирнорясых! — грохнул костылем все тот же Буденный. — Когда это коммунисты кого уговаривали?
— Вам, товарищ Буденный, несомненно, известно из военной практики, что город, жители коего боятся насилий и грабежей, предпочитает стоять насмерть. Город же, уверенный, что армия победителей обойдется с ним в рамках международных соглашений, в безнадежном положении сдается, экономя нам тысячи бойцов, сотни тонн боеприпасов, но самое главное — экономит время, кое на войне дороже всего. Добавлю из практики дипломатической. Город, уверенный, что при большевиках заживет лучше, сам присоединится к нам, и даже выставит свой воинский контингент, уменьшив количество пролитой нами крови.
Махнув трубкой на манер шашки, оратор добавил:
— Как повелитель империи зла и кровавый тиран, я кое-что понимаю в таких вещах.
Когда утихли прокатившиеся смешки, оратор положил трубку на кафедру:
— Теперь, товарищи, вы понимаете, сколь огромный ущерб нам нанесен. Обещаю вам одно. Все суды пройдут полностью открыто. Виновных не спасут никакие заслуги!
Заслуги Пианиста не спасли. Жандармский ротмистр, потом успешный разведчик, потом заместитель и даже народный комиссар — это бывший-то жандарм! — нарком информатики.
А теперь однорукий пойманный заговорщик.
Обычная карьера для тех веселых времен. Еще утром ты нарком, а к обеду под замком. В силе поутру, в могиле ввечеру.
Замок скрежетнул; в подвал вошел высокий матрос. Насколько успел разглядеть узник в светлом прямоугольнике двери — все тот же, набивший оскомину, китель без правильных знаков различия, все та же безлично-чистая морская форма.
Дверь закрылась. Вошедший поднял на Пианиста глаза — в полной темноте светились они нелюдским красным, и Пианист подумал: неужели попы не врали, и ад существует, и в самом деле являлся Лютеру черт, и «Фауст» Гете не фантазия, но хроника? Ведь ни фонаря, ни лампы не внес проклятый гость, светится лишь проклятая надпись на чертовой бескозырке… И нету чернильницы запустить в него, да и руки правой ведь нет.
Помнится, бог викингов отдал за великое знание глаз. Он, Орлов, отдал за великое знание руку, но к чему теперь это знание?
Да и не побежит Корабельщик от брошенной чернильницы. Даже взрыв, пробивший в сердце Москвы заметную с высотных цеппелинов рану, так и не прикончил проклятую тварь. Эта нелюдь посильнее «Фауста» Гете!
Не здороваясь, нелюдь рявкнула:
— Какого хера было лезть в Польшу? Чего вы этим добились? Кровавые потягушечки за избушку лесника?
Пианист выхрипнул, с трудом пересиливая боль в ребрах:
— Да! Но это наше, наше собственное, что мы сделали сами, без вашей неземной мудрости, впихнутой нам в голову, как фарш в колбасную оболочку!
Корабельщик выдохнул — выдох тоже был человеческий, с обидой и злостью, только Пианист больше ничему совершенно не верил. Проще всего решить, что от побоев лишился он сознания, и теперь снится ему последний разговор, достойный книги либо театра. Разговор, участникам его вовсе ненужный, а вставленный только для произнесения каждой стороной своего credo на зрителя.
И в том сне Корабельщик спросил:
— Почему же вы не считаете вашим успехом десятилетнюю работу наркомата? Новые города, сотни тысяч выученных людей, миллионы машин, успешно работающих на благо людское — почему вы не числите это на свой счет, вы же в наркомате были моей правой рукой!