— Ну? — конокрад шагнул в прихожую, я отступила. — Так и знал! Всё переставили.
Сказал с шутливым укором, оглядывая убогие стены с крючками и вешалкой, с линялым плакатом какой-то бледной японки в кимоно, рекламирующей что-то японское. Я хотела ответить, но мне вдруг стало не по себе: так бывает во сне, когда некий человек вдруг обретает черты знакомого, причём, осознание это происходит не на зрительном уровне, а через какое-то звериное чутьё. С роковой неотвратимостью и до мурашек.
Я вглядывалась в его лицо и постепенно узнавала. Узнавала, хоть никогда и не видела. Весёлый кареглазый прищур этот. Представляла тысячу раз и встречу, и его самого рисовала в воображении, а тут он собственной персоной — держит в руке дурацкую шляпу, выставив указательный палец с голубоватым ногтем. И ещё вот — дурацкая бутылка вина.
Неумеренное и фривольное использование выражения «как во сне» девальвировало его истинную суть в нашем восприятии, сама я могла бы отметить всего лишь два случая (да, только два — и это за всю жизнь) — этот и ещё один, случившийся через тридцать шесть лет.
Больше всего состояние походило на потерю рассудка. Так, по идее, люди сходят с ума. На твоих глазах происходит нарушение законов физики и логики, здравого смысла и привычного мироустройства. Твой мозг не понимает, что делать с полученной информацией, как новые факты воткнуть в модель привычной вселенной. Воткнуть, не нарушив баланса. Это сейчас, спустя столько лет, просто анализировать процесс, а тогда — тогда, в духоте полутёмной прихожей, — то был как пинок в солнечное сплетение. С радужными кругами в глазах, холодком на затылке от встающих дыбом волос. С тихо уплывающим из-под ног полом.
Пространство сна переместилось на кухню: вот мы сидим и пьём тёплое вино из чайных чашек — красных в белый горох из магазина «Балатон». У нас на кухне всё красное или белое, у матери бзик на эту тему, даже занавески она сама сшила из белого ситчика с красными рюшками. Гость сидит на подоконнике, за ним в распахнутом окне гремит полуденная Пресня, раскалённая до белого марева. К тёплой вони машин и асфальта примешивается дикий звериный дух. Это смердит зоосад — он всего в двух кварталах.
Я сижу за столом, квадратный кухонный табурет немилосердно впивается острым краем мне в ягодицу. Гость называет меня Таськой, я не возражаю, хоть это и не моё имя. Я слушаю его и придурковато улыбаюсь — мне очень хорошо. Даже обручальное кольцо на его пальце меня не очень расстраивает.
Будь я постарше или поопытней, я бы заметила, что гость уже явился подшофе, да и сейчас он подливал в свою чашку (что-то цвета крепкой заварки) из плоской карманной фляжки, которую каждый раз плотно закручивал стальной крышкой и снова прятал в карман своих вольных штанов из белой парусины. Весёлость гостя передалась и мне, отхлёбывая тёплое вино, я поддакивала и хихикала. Не то чтобы он шутил или острил, вся его речь, его жесты — всё было будто заряжено током, наполнено живой страстной энергией. Он был в кураже. Так ведут себя персонажи Достоевского, прежде, чем сунуть миллион ассигнаций в камин или выкинуть ещё какой-нибудь фортель.
Он говорил не переставая. Курил и стряхивал пепел в раскрытое окно за спиной. Туда же, не глядя, ловким щелчком отправлял окурки. Выстреливал бычок и тут же закуривал новую сигарету. И снова говорил. Было ощущение, словно я вошла в кино на середине сеанса — неожиданно выяснилось, что он майор авиации — вертолётчик — и что в Москву приехал на медкомиссию. До этого служил в Прибалтике, от Риги двести километров, вот где была жизнь! — рыбалка и охота, грибы — вокруг аэродрома за полчаса целое ведро боровиков, крепких, во! — с кулак. А сейчас, третий год уже, в Афганистане. В Афгане — сказал он, словно выругался матом.
Тамошняя война уже ни для кого не была секретом, но мне она представлялась чем-то архаичным и не совсем настоящим, смесью «Багдадского вора» и «Белого солнца пустыни». С неопрятными бородатыми разбойниками в тюрбанах на фоне терракотовых утёсов и ультрамариновых небес. Боевые вертолёты никак не вписывались в ту синь.
Оказалось, что там были ещё и танки. Наши танки. Которые нужно было прикрывать с воздуха. И поскольку авиации у душманов нет, то особой опасности эти операции не представляли. Для лётчиков. Пехота, десант и танкисты — другое дело. Но вот несколько месяцев назад у духов появились «стингеры» — компактные американские ракеты, которые запускаются с плеча — да такие простые, что даже мартышка запросто попадёт в цель.
— Труба, курок и прицел! — майор звонко хлопнул в ладоши. — Бац! И нету крокодила!
— Крокодила?
Я узнала, что «крокодилом» называют те вертолёты, на которых он летает. Ми-24. Ещё их называли «напильник». Это новейшие модификации, лучшие в мире, даже американский «апач» не дотягивает по вооружению, не говоря уже про средства защиты. Они были разработаны специально для боевых действий в горах. Прошлым летом два таких вертолёта попали к американцам, их угнали в Пакистан, причём, угнали свои же афганцы-союзники, два пилота, которые учились в Омском лётном.
— Вот гады! — тихо возмутилась я.
Майор замолчал на полуслове. Заоконный шум вполз на кухню с горячей гарью выхлопного дыма, гомоном моторов, клаксонами, призрачной музыкой из зоосада. Вдали комариным пунктиром взвыла сирена скорой помощи.
— Да нет… — он смотрел поверх меня и куда-то вдаль, хотя за моей головой была стенка. — Мы там сами с собой воюем. Со своим страхом воюем. Солдат умирает легко, он, как ребёнок, — всему верит. Он за Христа или Маркса, за светлое будущее человечества — только прикажи. С криком ура… А вот когда вместо веры пустота, вот тогда страшно. И пустота эта как бездна, как…
Он вынул из штанов фляжку, сделал торопливый глоток. Сирена взвыла ближе, громко и настырно. Майор оглянулся, держась за подоконник, вытянул шею.
— Я через семь месяцев в отставку могу — по выслуге… Но это же семь месяцев — семь, понимаешь? Шансов выжить… Шансов — их очень мало. Почти нет. Вот я пытался комиссоваться, но ведь эти сволочи в Москве, они ж… Им же…
Он сказал это без злости, скорее, безразлично, а когда запнулся, устало махнул рукой, точно уже устал повторять одни и те же слова.