Я пытаюсь убедить себя, оставляя за вами право думать иначе, что правители колонии желают нам только лучшего и трудятся на благо колонии, ради ее процветания сегодня и завтра. Но, к сожалению, они увлечены политическими распрями, которые могут погубить колонию. Или же они настолько загружены работой, что им просто некогда разобраться во всех проблемах. Но ведь есть другие люди, знакомые с колониальными проблемами, обладающие большим опытом в этих делах, и они только из чувства долга, без всякой корысти, исключительно стараясь поддержать правое дело трудолюбивых поселенцев, путем кампании в печати, привлекали внимание наших властей к опасности, кроющейся в китайском вторжении, и потребовали защиты, на которую они имеют право. Однако все эти усилия оказались
Кто-нибудь скажет, что протесты исходили от двух-трех склочников, которых хлебом не корми — дай пожаловаться, и они не представляют общественности. Вот почему наш долг перед лицом полного и абсолютного молчания властей призвать всех истинных патриотов поддержать нас. От вас, господа, зависит спасение колонии.
Когда вы выразите свое мнение и подпишете петицию, которая будет вам вручена, народ Франции узнает, что в далеком уголке земного шара есть французская колония, где живут французы, достойные этого звания, не желающие стать китайцами. И нельзя попирать их права, не беря при этом на себя чудовищную ответственность».
Приведенные выше выдержки ясно показывают, кто были врагами Гогена. Но за кого он стоял? Только за французских купцов? Эти вопросы стоит задать, потому что в обильной литературе о Гогене то и дело встречаешь утверждение, будто он в бытность журналистом горячо защищал бедных угнетенных туземцев. Ограничусь короткими цитатами из двух самых известных и читаемых книг о Гогене, написанных Раймоном Коньятом и супругами Хансон[201]. В первой говорится коротко и ясно, что французские поселенцы «считали Гогена, так сказать, отступником, потому что он шел против них на стороне туземцев. Всеобъемлющая справедливость и мораль были противопоставлены классовой морали; конфликт был неотвратим». Лоуренс и Элизабет Хансон пишут с искренним участием: «Местные французы, которых Гоген надеялся побудить изучить его обвинения и протестовать против обращения с туземцами, только посмеивались над очередной выдумкой отуземившегося бесноватого художника. Они с удовольствием читали его статьи и ничего не делали».
Хотя я заранее был уверен в ответе, я прочитал все выпущенные Гогеном номера «Ос», чтобы проверить, есть ли там хоть что-нибудь, подтверждающее всеми принятые постулаты. Кстати, это было не просто. В отличие от «Улыбки», которая выпущена недорогим факсимильным изданием, нигде, даже во французской Национальной библиотеке, не было полного комплекса «Ос», и лишь после долгих поисков мне удалось собрать двадцать три из двадцати пяти номеров, где Гоген выступал либо редактором, либо автором.
Тщательное изучение этих номеров показывает, что за два года туземная проблема обсуждалась на страницах газеты
Разве не очевидно, сколь смехотворно со стороны властей полагаться на лиц, до такой степени лишенных здравого смысла, требующих, чтобы мы платили за обучение тех, кто нас нравственно превосходит? Столь нелепая политика неизбежно приведет к финансовому и моральному краху, вызовет ненависть к нам, европейцам, со стороны туземцев, и поощрит их безнаказанно обдирать нас»[202].
В третьем случае речь идет всецело о том, чтобы помешать таитянам красть у поселенцев. Эту проблему Гоген знал по своему опыту, и предлагаемое им решение весьма сурово: «Конечно, разместить в каждой области французского жандарма будет дорого. Но это полезная мера, и этого требуют поселенцы»[203]. Особенно показателен четвертый случай. В иронической статье Гоген комментирует выдвинутый одним протестантским миссионером в генеральном совете проект — положить конец разнузданному пьянству в деревне, запретив французским трактирщикам продавать спиртные напитки в розлив. С негодованием Гоген заверяет, что такой шаг «только поощрит туземцев пить еще больше. Лишенные возможности выпивать понемногу каждый день, они в конце концов отправятся в Папеэте, чтобы там основательно упиться. Словом, запрет трактирщикам продавать в розлив не возымеет желаемого действия, а только приведет к опасной давке на дорогах и лишит дохода целый слои населения.»[204]
Печальный, но неизбежный вывод таков: Гоген от начала до конца служил всецело интересам своих реакционных работодателей и последовательно, с большой лояльностью, содействовал их далеко не всегда чистым делам. Вряд ли его обеляет то, что сам он не верил и в половину написанного им. От внимания противников Гогена не ускользнул его истинный мотив — отомстить своим личным врагам и заодно подзаработать денег. Один из них очень красноречиво выразил мысли всех, когда в открытом письме протестовал против журналистской деятельности Гогена: «Вы, мсье Гоген, взялись за плату распространять ложь и клевету на невинных. Бесстыдно злоупотреблять доверием людей и общественности — поистине странное занятие для художника!»[205].
Теперь, полвека спустя, конечно, трудно проникнуться таким же моральным негодованием, тем более что все эти газетные кампании оказались впустую. Гораздо больше оснований сожалеть, что великий художник не мог иначе заработать себе на жизнь и на два года был оторван таким вздором от творчества.
Глава X.
Веселый дом
Человека, который выручил Гогена из унизительной зависимости, так что он вновь смог заняться живописью, звали Амбруаз Воллар. Это был тот самый Воллар, молодой парижский торговец картинами, что зимой 1893/94 года оказал ему услугу другого рода, подослав «яванку» Анну. Благодаря редкой способности вовремя делать ставку на художников с будущим (в частности, он устроил первую официальную выставку Сезанна в 1895 году) Воллар с тех пор заметно преуспел и стал состоятельным человеком.
Обычно Воллара изображают прохвостом и бесстыдным спекулянтом; сам Гоген попеременно называл его то лжецом, то вором или, для разнообразия, «ловким пройдохой» и «кровожаднейшим аллигатором». Без сомнения, у него было много плохих черт, и прежде всего нежелание отвечать напрямик и связывать себя обещаниями. Нельзя также отрицать, что Воллар беспардонно использовал нужду Гогена в конце 1899 года, заплатив ему всего тысячу франков за девять картин. Но в следующем году, когда он вызвался быть его посредником взамен умершего Шоде, предложенные им условия, если учесть плохой спрос на картины, Гогена, были вполне приличными. За гарантированное право приобретать не глядя не меньше двадцати пяти картин в год по двести франков каждая он вызвался платить ежемесячный аванс в триста франков. Сверх того он брался за свой счет снабжать Гогена всем необходимым материалом. При этом Воллар, как ни странно, вовсе не требовал монополии, художник мог где угодно продавать то, что напишет сверх двадцати пяти картин. О таком соглашении Гоген мечтал всю жизнь, и он тотчас поставил свою подпись. Насколько доволен он был (хотя и продолжал в письмах горько сетовать на то, как бессовестно наживается на нем Воллар), лучше всего видно из его отказа богатому румынскому князю, который на тех же условиях обязался брать все, что он напишет. Единственный упрек, заслуженный Волларом, — он поначалу очень неаккуратно и несвоевременно выплачивал Гогену условленный аванс. Но справедливости ради нужно добавить, что и Гоген в первый год далеко не полностью выполнил свои обязательства, так как болезнь и журналистика мешали ему писать картины[206]. Тем не менее в феврале 1901 года Воллар наверстал упущенное, переведя все, что задолжал. Кроме того, по настойчивой просьбе Гогена, он затем повысил ежемесячный аванс до трехсот пятидесяти франков, а цены на картины — до двухсот пятидесяти франков за каждую.
Гоген решил немедля осуществить свою старую мечту и переехать на Маркизские острова. Сам он иронически писал об этом: «Пришла пора убираться в место поглуше, где поменьше колониальных чиновников». Есть и более подробное объяснение: «Не сомневаюсь, что на Маркизах, где легко найти модели (на Таити это становится все труднее) и где сохранились девственные ландшафты, — словом, есть новые, более первобытные источники вдохновения, — я напишу хорошие вещи. Здесь мои творческие силы начали истощаться, к тому же любители искусства слишком привыкли к Таити. Люди так глупы, что, когда они увидят картины с новыми
Если верить его добрым друзьям и соседям Пьеру Лёвёрго и Фортюне Тейсье, мечта о новых «моделях» соблазняла Гогена куда больше, чем он сознавался в своих письмах. «Гоген уговаривал меня поехать с ним на Маркизы и быть его поваром, — писал Лёвёрго. — Но так как пришлось бы, кроме того, лечить язвы на его ногах, а мне от одного их вида делалось дурно, я отказался. Эти самые язвы вынудили его покинуть Таити, потому что таитянки не хотели с ним спать. А на Маркизах, говорил он, женщины проще и беднее, там у него будет больше шансов»[207]. Тейсье подтверждает эти слова, вспоминая, что Гоген «однажды вернулся из Папеэте торжествующий: он услышал, что на Маркизах еще можно купить девушку-модель за горсть сладостей! Он заказал мешок конфет и с запасом слад-кого «менового товара» отправился в эту глушь»[208].
Поэтому нетрудно понять, что Гогена ничуть не огорчил отказ Пау"уры, которой было уже двадцать лет и которая давно утратила первую свежесть, снова покидать родной край ради еще более ненадежного будущего, чем в 1898 году, когда она нехотя отправилась с ним в Папеэте. И его совсем не тревожила судьба двухлетнего Эмиля, так как он знал, что Пау"ура, если ей почему-то не захочется самой растить ребенка, легко найдет ему приемных родителей[209].
Не сомневаясь, что на Маркизских островах он обретет искомое, Гоген решил не мешкая продать свой участок. Запросил он немного, всего пять тысяч франков, и покупатель нашелся скоро. Все было на мази, но вдруг возникло осложнение. Нотариус, который должен был оформить сделку, выяснил, что Гоген женат и жена его жива. Формально она считалась совладельцем участка, его нельзя было продать без ее письменного согласия. После короткого известия о смерти Алины четыре года назад Гоген ничего не слышал о Метте, и у него были все причины полагать, что она настроена к нему неприязненнее, чем когда-либо. Соблюдая осторожность, он попросил Даниеля написать ей письмо, чтобы она прислала требуемый документ, и даже снабдил его дипломатично составленным черновиком. Не случайно Метте перестала ему писать именно в 1897 году. Во-первых, он резко и оскорбительно ответил ей после смерти Алины; во-вторых, как раз в этом году в октябрьском и ноябрьском номерах «Ревю Бланш» появилась «Ноа Ноа». Какой жене понравится читать в массовом журнале откровенный и восторженный рассказ супруга о его любовных похождениях с тринадцатилетними девочками! И вообще для Метте все таитянские «модели» Гогена были ненавистными и недостойными соперницами. Французский писатель Виктор Сегален, который спустя несколько лет встретился с Метте на обеде у Даниеля де Монфреда, рассказывает: «Пытаясь угадать, какие из женщин с голой грудью и голым животом на картинах, украшавших стены у Файе и Монфреда, замещали и заменяли ее Гогену, она презрительными гримасами и негодующими словами выражала свое отвращение. Ее салфетка так и мелькала в воздухе, словно бичуя и сокрушая всех этих мерзких вахин, которых она в мыслях видела вокруг него»[210].
Правда, прошло больше трех лет, как «Ревю Бланш» поместил повесть о любви Гогена и Теха"аманы — Техуры, но, на беду, в мае 1901 года «Ноа Ноа» вышла отдельной книгой, и, наверно, это еще сильнее задело Метте. Сам Гоген тоже сердился, но по другому поводу: книга вышла с опозданием на шесть лет и без иллюстраций! Подозревая, что у Мориса недостает ни времени, ни настойчивости довести дело до конца, он давно вклеил много рисунков и оттисков на свободные листы своего экземпляра полузаконченной рукописи, который весной 1895 года увез с собой на Таити. Обычно именно эту, с одной стороны, неполную, с другой стороны, расширенную версию «Ноа Ноа» теперь переиздают и переводят на другие языки; между тем почти забытое ныне издание 1901 года, с вступительной статьей и стихами Мориса, точнее отвечает замыслу Гогена, и его-то следовало бы издать, снабдив десятью ксилографиями, которые Гоген сделал зимой 1893/94 года.
Хотя Метте в эту пору несомненно имела зуб на мужа, она тем не менее прислала свое согласие — тоже через Даниеля и без сопроводительного письма. Правда, еще до этого Гоген, не полагаясь на ее добрую волю, отыскал лазейку в законе. Оказалось, что можно продать участок, если за месяц вывесить объявление в городской регистратуре и в этот срок не поступит возражений; понятно, из Копенгагена никаких протестов не могло прийти. Справедливость требует сказать, что сам Гоген откровенно называл эту процедуру «узаконенным мошенничеством», на которое он бы никогда не пошел, если бы не торопился уехать. Покупатель воспользовался его нетерпением: когда 7 августа 1901 года сделка состоялась, он сбил цену до четырех тысяч пятисот франков. Кстати, этим хитрецом был швед Аксель Эдвард Нурдман из Стокгольма. Бывший моряк, он долго работал в одном из торговых домов Папеэте, но в пятьдесят пять лет решил, что достиг пенсионного возраста и пора удалиться от городской суеты в тихую деревню. Вступив после отъезда Гогена во владение домом, он, к своему негодованию, обнаружил, что комнаты завалены всяким хламом. Об этой детали мне рассказал сын Акселя Нурдмана, Оскар, тоже ушедший на покой торговец. Он хорошо ее запомнил, потому что среди хлама, сожженного им по приказу отца, были сотни набросков, деревянные скульптуры и запыленные холсты, которые — сохрани он их — сделали бы его миллионером. Среди немногих произведений искусства, избежавших сожжения, было и панно, приобретенное недавно Национальным музеем в Стокгольме за сто тысяч крон.