Я предупредил, что буду жестоким. Пусть обижается на меня В. Ходасевич, но вслед за Чуковским я должен говорить о нем. Такова уже моя схема. Ходасевич — очень хороший поэт. Но Ходасевич стал выступать в роли критика. Произнес речь о Пушкине, произнес речь об Иннокентии Анненском. Впечатление осталось большое, потому что человек он — тонкий и остроумный. Но ему, как и Чуковскому, не дает покоя наука. Он, как и Чуковский, играет на невежестве толпы, чтобы создать себе определенное лицо. Чуковский сердился на ученых, которые изучают одну форму. Ходасевич поступает так же, преподнося толпе неверную, вульгаризованную формулировку теорий, с которыми он, очевидно, мало знаком: «Нельзя не указать тут же и на воскресшее в последнее время отсечение формы от содержания и проповедь главенства формы, подобно тому, как в пору первого затмения проповедывалось главенство содержания… Те, кто утверждает, что Пушкин велик виртуозностью своей формы, содержание же его — вещь второстепенная, потому что вообще содержание в поэзии не имеет значения, — суть писаревцы наизнанку». Из цивилизованного Ходасевича вдруг выглянул обыватель, который в целом научном направлении увидел только одно — «воскресшее отсечение». Да, цивилизация — еще не культура.
Каковы же собственные «методы и подходы» Ходасевича? Оказывается, что в каждом художественном произведении есть ряд «заданий», которые бывают различного порядка: «философского, психологического, описательного и т. д. — до заданий чисто формальных включительно». Оказывается, что основное свойство пушкинской поэзии — «в необыкновенном равновесии, с каким разрешает поэт эти параллельные задания». Оказывается, наконец, что Пушкин отличается «многотемностью» и «многозначимостью». Перечисляются различные «темы», которые можно найти в «Медном Всаднике» (мы думаем — скорее в учебниках). Что же это как не простой эклектизм, построенный на равнодушии к научным проблемам, на неумении по-настоящему их ощущать? Что же это как не прием воздействия на толпу, которая всегда рада найти отклик своим обывательским размышлениям?
Еще тоньше, еще «цивилизованнее» построил Ходасевич свою речь об Анненском, но еще резче выступила здесь примитивность его мысли. Оказалось, что Анненский боялся смерти (специально сообщалось, что у него был порок сердца!), и что страх этот выражен в его поэзии. Анненский сопоставлялся с толстовским Иваном Ильичом, который оказался выше Анненского, потому что перед смертью пережил чудо, а что переживал Анненский перед смертью — нам неизвестно (так и было сказано). Вот уж где, действительно, самое грубое «конструирование из техники поэта его психологии» — и даже без той оговорки, какую делает сконфузившийся Чуковский! Ходасевич не конфузится — он верит в магнетическую силу своего цивилизованного языка. Но не прав ли я, сопоставляя его с Чуковским? Противоположности и в самом деле иногда сходятся.
Теперь несколько слов еще об одном явлении — явлении совсем иного порядка, но непосредственно относящемся к моей теме. Тут — положение обратное. В основе — наука, детально разработанная. На этом фундаменте строится критика. Я говорю о В. Жирмунском, и в частности — о статье его «Поэзия Александра Блока». Здесь — подробный анализ: романтизм, мистицизм, метафора, катахреза, символ, ритм, рифма и т. д. В первой части — о «мироощущении», во второй — о «форме». Значит — синтез? Тот самый синтез, которого многие так жаждут? Значит — разрешен «больной» вопрос о форме и содержании или, хитрее, о внутреннем и внешнем? Нет, вопрос даже не поставлен, а тщательно скрыт — как будто его и нет. Вместо синтеза — простое сочетание методов. Скажут мне, что в этом нет никакой беды? Беда в том, что это означает скептическое равнодушие к методу как принципу творчества. Беда в том, что это — путь к эклектизму, которым разрушается существо науки. Беда в том, что результат эклектизма — потеря чутья к фактам. Один пример. Оказывается, что Маяковский и имажинисты — ученики Блока. Так, напр., «пожар сердца», у Маяковского с пожарными в «сапожищах» и т. д. с формальной точки зрения ничем не отличается от сердца, «сгорающего на костре» и освещающего ночью «мрак крестный» в стихотворении Блока. Автор сам подчеркивает «с формальной точки зрения» и этим приоткрывает свое понимание формы. Если такие разные факты, как метафоры Блока и Маяковского, оказываются в одном ряду, то эта «формальная» точка зрения есть какая-то ложная абстракция, не объясняющая, а только запутывающая и затемняющая. Схематизм губит автора, лишает чутья. Нет остроты восприятия, нет оттенков. Оказывается, что «мятель трубит» — смелый неологизм, что «взор твой — мечами пронзающий взор» — неожиданное метафорическое новообразование, что «вся — в мелких тучах» — метафора и т. д. Это потому, что автору нужно доказать требуемый первой частью метафоризм Блока как нечто новое, смелое, неожиданное. Основное художественное задание «Незнакомки» автор определяет как «преображение земной действительности в романтически-чудесную, земную красавицу — в сказочную Незнакомку» (так требуется схемой), а сам Блок называет ее «красавицей-куклой» и говорит: «Это — дьявольский сплав из многих миров, преимущественно синего лилового» («О символизме»).
Я заговорил о Жирмунском, чтобы противопоставить его Чуковскому и Ходасевичу, рассерженным на науку. Но научные методы Жирмунского не разрешают вопроса, мною поставленного в начале, потому что веет от них холодком кафедры. А ведь дело в том, что и на кафедрах — не все благополучно. Академизм, хотя бы и освеженный разными методами, — не спасение ни для науки, ни для критики. Рано строить схемы — в самых теориях слишком много недосказанного. Нет, дело не в синтезе, о котором, как это ни странно, мечтают и Чуковский, и Жирмунский (да и Ходасевич), а в разработке и в з[нании] самых основных проблем. Только так можем мы преодолеть кризисы. Только так оправдаем культуру, которая сейчас — под судом.
Я надеюсь, что статья моя будет понята не как личный выпад, а как голос современника — резкий, потому что говорить сейчас можно только резко.
Аркадий Аверченко
Печальная страница
Я сижу за письменным столом, у меня в руке перо, но — мне трудно писать… Глаза застилаются предательской влагой, и рука дрожит.
Нет, я не могу прийти в себя. Я шепчу:
— За что? Почему? Кому нужна эта дьявольская непоправимая жестокость природы?
Да, да! Непоправимая, потому что его уже нет!
Сейчас мне сообщили о смерти популярного критика и моего друга Корнея Чуковского.
Неожиданный, кошмарный удар!
Еще третьего дня встретил я его на Невском — оживленного, жизнерадостного, полного самых разнообразных планов.
Еще неделю тому назад читал его интересный фельетон в «Вестнике знания», еще сейчас в моих ушах звенит его мягкий, нежный голос.
И его уже нет.
Нет ни этого голоса, ни ласковой улыбки — не обнимет он мои плечи и не скажет восторженно, с проникающей в душу ноткой в голосе:
— Миленький, какой вы талантливый. Боже, что это за роскошный талант. Как вам удается все это написать?
Слезы застилают глаза, к горлу что-то подкатывается…