Любимый мой родной...
Я вошел в свою обитель, помянул Волка из "Ну погоди", по-папановски рявкнул:
— Любимый мой, родной! — и ляснул дверью так, что с потолка посыпалась штукатурка.
Материал был готов к ночи.
Я долбил по клавишам как проклятый, практически не слушая диктофон, и при этом зная — не ошибусь. Такое бывает, когда возникает та самая "химия" интервью, когда журналист и герой забывают о стеклянной стене условностей, стоящей между ними, и беседуют как человек с человеком, вне рамок статуса и социального положения, но при этом прекрасно чувствуя границы дозволенного и понимая, что именно хотят прочесть люди по ту сторону текста, на какие вопросы хотят получить ответы, и в какой форме. Это — большая редкость, но именно так получилось у нас с Ахмад-шахом.
Если честно — я был опустошен. Интервью — и сама беседа с Масудом, и работа над материалом, выжали меня досуха, не осталось даже сил, чтобы расстелить постель. Я рухнул на кровать, и некоторое время бездумно смотрел в потолок, представляя, что текст мой зарежут, не пустят в печать или — хуже того, искромсают и вывернут наизнанку так, что ставить свою фамилию под получившимся убожеством будет просто стыдно.
Плавали — знаем.
В голове мелькнула даже подленькая мыслишка не сдавать его вовсе. Или — придержать до лучших времен. Мол, не готова нынешняя аудитория к ТАКОМУ образу врага. И партия не готова. Показать кого-то из врагов человеком, когда все остальные только и делают, что расчеловечивают тех, с кем воюют? Говорить о мире, когда система и о войне-то говорить не хочет? Сожрут, как есть — сожрут! Или — испоганят саму идею...
Давать или не давать текст в печать сейчас? Или довольно с них будет и гонзо-репортажей с маковых полей?
Решение созрело само собой: я покажу материал Машерову! И скажу с глазу на глаз то, что обещал Ахмад-шаху. Черт возьми, если один старый партизан, выходец из глубоко религиозной семьи, человек чести, человек дела и большой патриот своей малой родины не поймет другого — такого же, только молодого, если они не найдут общий язык, то пошло оно нахрен, такое человечество и такая история!
Настропалив себя таким образом, я не заметил, как уснул. А наутро, побрившись, умывшись и растащив похмельные тела коллег из холла по комнатам, сложил в папку листки папиросной бумаги, покрытые машинописным текстом, вызвал машину и поехал в Представительство конторы глубокого бурения — показывать текст интервью самому главному местному бурильщику.
Для Машерова у меня осталась копия — дурак я что ли, такие материалы в одном экземпляре писать? Ксероксов еще не было, но копирку-то еще в начале девятнадцатого века изобрели! И если лупить по клавишам как следует, то выдавать можно сразу по три-пять экземпляров. А я лупил даже сильнее, чем следует.
Самый главный "молчи-молчи" всея ОКСВ в Афганистане пучил свои бычьи бельмища в текст интервью и сопел. Он время от ремени пил газированную воду из бутылки и вытирал лицо влажной тряпочкой. Платком этот несвежий кусочек материи не мог считаться при всем желании. "Онучка" — есть такое белорусское слово.
— Демичев на желчь изойдет, — сказал, наконец, хозяин кабинета. — Но материал феерический. Ты его в "Бибиси" продать можешь. Или — в "Голос Америки". Оторвут с руками! Ха-ха-ха-ха!
Он явно приглашал меня разделить с ним веселье. Я такую его инициативу не поддержал.
— Откровенно говоря, клал я на "Голос Америки", — проговорил я мрачно. — Прожуют и выплюнут. Прямо скажите — к публикации порекомендуете?
— Прямо говорю — нет! — отрезал он, но тут же подсластил пилюлю: — Пока — нет. Отправлю наверх. Там, понимаешь, сейчас генеральная линия выстраивается, вот надо чтоб в струю... А так — ты герой. Напишу тебе благодарственной письмо в редакцию!
— Откровенно говоря...
— Что — и на редакцию клал?
— Нет, с чего бы мне на нее класть? Она же не "Голос Америки" и не "Бибиси"! Это наша, советская "Комсомолка"! На наших, советских комсомолок класть — неприлично!