Отчаяние и ярость подступали к горлу с такой силой, что он задыхался. Хотелось закричать, завыть, как животное, но губы не слушались, и голосовые связки словно застывали в камень при одной мысли о крике. Подсознание сопротивлялось инстинктивно, не позволяя ему «потерять лицо».
Взгляд Полуликого судорожно метался по мастерской.
Сбросить все со стола, сломать? Все равно недостойно, да потом еще прибирать, восстанавливать разрушенное… тогда – что?
Взгляд невольно упал на тонкий резак для проводов и схем. Быстро, не позволяя себе задуматься, Полуликий схватил его и метнулся в дезинфекционную. Заблокировал дверь, упал на колени и вонзил резак в левое предплечье – туда, где не осталось даже тонкого шрама от раны, нанесенной швалями. Ни единого следа.
И сейчас тоже ничего не останется.
Едва только боль обожгла руку, как мгновенно пришло облегчение. Он со стоном откинулся назад, прислонился к стене. Кровь текла ручьем, заливая синее одеяние и пол. Полуликий зубами разорвал рукав и, трепеща, погрузил лезвие еще глубже. Он ощущал его в ране, в своем теле как, наверное, ощущал бы другого человека, пожелавшего слиться с ним в одно целое. Например, Питера… да, это должен был быть Питер.
Как глупо было позволить ему уйти вот так, даже не поцеловать на прощание! Следовало выкинуть Тайрона за дверь, остаться вдвоем и тогда…
Лезвие задело кость; казалось, боль вот-вот достигнет той точки, за которой сознание отключится, но Полуликий не давал себе провалиться в забвение. Вселенная здравого смысла, которую он получил, вступив во взрослую жизнь, истончилась. Но боль его спасет, закроет от случившегося и даст ему покой. Ни одной мысли, ни одного чувства – лишь боль, торжествующая, пылающая, как огонь в ночи.
«Мелл Фэлри!»
Словно бы чей-то зов прорвался к нему сквозь этот заслон, и Полуликий неожиданно пришел в себя. Несколько мгновений тупо смотрел на развороченную руку, на золотые пряди волос, плавающие в луже крови. И вдруг вспомнил, как Питер оторвал рукав от рубашки и перевязал его пустяковую рану – густые брови сосредоточенно хмурились, по лицу скользили пятна солнечного света, пробивавшегося сквозь кроны деревьев. При светло-сером, почти серебристом цвете глаз взгляд Питера не был жестким – наоборот, поражал своей мягкостью. Ни один человек в мире, даже Инза, никогда не смотрел на Полуликого с такой тревожной нежностью и заботой…
Боль вдруг перестала быть единственной опорой и спасением и превратилась в обычную боль, бессмысленную и оттого вдвойне мучительную.
– Питер… – прохрипел Полуликий – горло наконец разжалось, – Питер… я хочу уйти.
И от того, как жалко и нелепо это прозвучало, заплакал.
Слезы казались кусочками хрусталя, который десятилетиями хранился в каком-то тайнике, а теперь разлетелся на тысячи осколков. Прижав к груди израненную руку, Полуликий все плакал и плакал, теперь уже было больно глазам и носу, но остановиться он не мог. В жизни ему многое приходилось терпеть – и он терпел, молча, невозмутимо, стойко.
И вот наступил предел.
«Почему я снова должен принести его в жертву? – думал он снова и снова, и никак не мог отделаться от этой мысли, – Я ведь уже отказался от него ради вас… а теперь должен убить?!»
Но, конечно, никто не ответил бы на этот вопрос.
Да он и не ждал ответа.
24
– Питер? Питер!