Книги

Джозеф Антон

22
18
20
22
24
26
28
30

«Джозеф Антон». Он старался привыкнуть к своему изобретению. Он всю жизнь подыскивал имена вымышленным персонажам. Теперь, подыскав новое имя себе, он сам превратился в подобие вымышленного персонажа. «Конрад Чехов» — не годилось. А вот «Джозеф Антон», по идее, мог бы существовать. Уже существовал.

Конрад — автор, писавший на неродном ему языке, творец скитальцев, заблудившихся и нет, путешественников, проникающих в сердце тьмы, тайных агентов в мире убийц и бомб и по крайней мере одного бессмертного труса, прячущего свой позор; и Чехов — певец одиночества и грусти, красоты старого мира, которая гибнет, как вишневый сад под грубым натиском новых времен; Чехов, чьи три сестры верили, что настоящая жизнь где-то еще, и вечно тосковали по Москве, куда не могли вернуться. Вот они, его нынешние крестные отцы. И не кто иной, как Конрад, подарил ему девиз, за который он будет цепляться, как за спасательный трос, все предстоящие долгие годы. В «Негре с “Нарцисса”» (неполиткорректное для наших дней название) этот самый негр, матрос Джеймс Уэйт, заболевает во время долгого морского путешествия туберкулезом. Другой матрос спрашивает его, почему он отправился в плавание — ведь он конечно же знал, что нездоров. «Покуда не помрешь — жить надо, разве не так?» — отвечает Уэйт. Да, нам всем надо, думал он, когда читал эту книгу, но в нынешних обстоятельствах эти слова приобрели силу приказа.

— Покуда не помрешь, — сказал он себе, — жить надо, Джозеф Антон.

До фетвы ему никогда не приходило в голову уйти из литературы, сделаться кем-нибудь еще — не писателем. То, что он им стал — то, что он обнаружил в себе способность заниматься делом, которым больше всего на свете хотел заниматься, — было для него источником великой радости. Реакция на «Шайтанские аяты» лишила его, по крайней мере на время, этой радости — не по причине страха, а из-за глубокого разочарования. Если ты потратил пять лет жизни на большую и сложную вещь, стараясь побороть все трудности, стремясь взять ее под контроль и придать ей, насколько тебе хватает таланта, всю возможную красоту и соразмерность, и если затем, став достоянием публики, она воспринимается так искаженно, на такой уродливый манер, — то, может быть, игра не стоила свеч? Если это все, чем ты, приложив максимум усилий, был вознагражден, то тебе, может быть, лучше заняться чем-нибудь еще? Стать автобусным кондуктором, коридорным в отеле, уличным танцором, зимой в переходе подземки отбивающим чечетку за сколько кто кинет? Все эти способы заработка выглядели более достойными.

Чтобы отогнать эти мысли, он принялся писать рецензии на книги. До фетвы его друг Блейк Моррисон[79] попросил его отрецензировать для книжного раздела «Обсервера» мемуары Филипа Рота «Факты». Он написал заметку и отослал. Ниоткуда поблизости ее отправлять было нельзя, факса у него не было, и пришлось попросить охранника послать рецензию из Лондона, когда тот, отработав смену, туда поедет. Он приложил к тексту записку с извинением за задержку. Когда газета напечатала рецензию, она опубликовала и факсимиле его рукописной записки — причем на первой полосе. Он стал такой нереальной персоной, и так быстро, и для такого большого числа людей, что это доказательство его существования сочли новостью, достойной первой полосы.

Он спросил Блейка, нельзя ли и дальше писать для него рецензии, и затем каждые несколько недель отсылал заметку примерно в восемьсот слов. Давалось это нелегко — как выдрать зуб, думалось ему, и это избитое сравнение был тем более уместно, что его зубы мудрости теперь то и дело принимались болеть и охрана уже искала решение «зубной проблемы», — но эти заметки были его первыми неловкими шагами вспять, к самому себе, назад от Рушди и обратно к Салману, движением к литературе от унылой, упадочной идеи о том, чтобы стать не писателем.

Окончательно вернул его к самому себе не кто иной, как Зафар, которого он старался видеть как можно чаще, — полицейские ради этих периодических встреч возили отца и сына туда и обратно, не забывая о «химчистке»; они виделись в Лондоне — у Сью и Гурмукха на Пэтшалл-роуд в Кентиш-Тауне, у Пинтеров на Кэмден-Хилл-сквер, у Лиз Колдер в Арчуэе — и однажды, чудо из чудес, провели уик-энд в Корнуолле у Розанны, самой давней подруги Клариссы, на ферме с козами, курами и гусями, глубоко упрятанной в долине близ Лискарда. Играли в футбол — он показал себя многообещающим вратарем, охотно падал за мячом то влево, то вправо — и в компьютерные игры. Собирали модели поездов и автомобилей. Занимались всем тем обычным, каждодневным, чем занимаются отцы с сыновьями, и это казалось чудом. Между тем Джорджи, маленькая дочка Розанны, уговорила полицейских надеть короны принцесс и накинуть перьевые боа из ее ящика с нарядами.

Мэриан в тот уик-энд с ним не поехала, и они с Зафаром ночевали в одной спальне. Тут-то Зафар и напомнил ему про его обещание:

— Папа, а как насчет моей книжки?

Это был единственный раз в его писательской жизни, когда он с самого начала знал сюжет почти целиком. Повесть упала ему в голову с неба, как дар. В прошлом, когда Зафар принимал вечернюю ванну, он рассказывал сыну истории — купальные истории, а не сказки на сон грядущий. В ванне, где плавали игрушечные животные из сандалового дерева и маленькие кашмирские лодочки шикара, и родилось море историй — или возродилось, пожалуй. Самое первое море можно найти в названии старой книги на санскрите. В Кашмире в XI веке нашей эры брахман-шиваит Сомадева составил гигантское собрание сказок под названием «Катхасаритсагара». Катха означает «повесть», сарит — «реки», сагара — «море» или «океан»; получается, таким образом, «Океан рек-повестей» или «Море сказаний». В огромной книге Сомадевы моря как такового нет. Но вообразим себе, что есть такое море, куда, переплетаясь, текут, словно реки, все придуманные когда-либо истории. Пока Зафар купался, его папа брал кружку, зачерпывал воды из ванны, делал вид, что пьет, — и обретал историю, чтобы рассказать, историю-реку, текущую через ванну историй.

А теперь в обещанной Зафару книге он совершит путешествие к самому океану. В ней будет сказочник, потерявший Дар Болтовни после того, как его покинула жена, и его сын отправится к источнику всех историй, чтобы попытаться вернуть отцу его дар. Единственное, что изменилось в первоначальном замысле по ходу написания, это концовка. Вначале он думал, что это будет «современная» книга, где разрушенная семья так и остается разрушенной и мальчик к этому привыкает, принимает как данность, что детям и приходится делать в реальном мире, что пришлось сделать и его собственному сыну. Но очертания, которые приняла история, требовали, чтобы разрушенное в начале восстанавливалось в целости под конец. Нужен был счастливый финал, и он понял, что готов его написать. Последнее время он стал неравнодушен к счастливым финалам.

Много лег назад, прочитав «Путешествия» Ибн Баттуты, он написал рассказ «Принцесса Хамош». Ибн Баттута был марокканский ученый и великий непоседа, чей рассказ о путешествиях на протяжении четверти века по всему арабскому миру и дальше — в Индию, в Юго-Восточную Азию, в Китай — заставляет смотреть на Марко Поло как на домоседа и лежебоку. «Принцесса Хамош» была воображаемым фрагментом «Путешествий», якобы написанным Ибн Баттутой на нескольких страницах, которые затем потерялись. В рассказе марокканский странник приходит в разделенную страну, где враждуют два племени — болтуны гуппи и молчуны чупвала, которые возвели безмолвие в культ и поклонялись каменному божеству Безабану — то есть Безъязыкому. Когда чупвала захватывают принцессу гуппи и грозятся зашить ей губы, чтобы умилостивить своего бога, начинается война между обитателями земли Гуп и земли Чуп.

Написанным рассказом он остался недоволен; ход с потерянными страницами не удался по-настоящему, и он забросил рассказ и забыл о нем. Но теперь он понял, что этой маленькой истории о войне между речью и безмолвием можно придать не только лингвистический смысл, что внутри нее скрыта притча о свободе и тирании, притча, чей потенциал он сейчас наконец увидел. Эта история, можно сказать, ждала его впереди, и вот теперь его жизнь с ней поравнялась. Каким-то чудом он вспомнил, в какой ящик стола положил папку с рассказом, и попросил Полин зайти в дом на Сент-Питерс-стрит и взять ее для него. Репортеры в то время около здания уже не дежурили, и Полин смогла попасть в дом незаметно и нашла нужные страницы. Перечитав их, он взволновался. Рассказанная по-другому, освобожденная от излишеств, связанных с Ибн Баттутой, эта история обещала стать драматической сердцевиной новой книги.

Вначале он назвал книгу «Зафар и Море Историй», но вскоре почувствовал, что между мальчиком в книге и мальчиком в ванне нужна хоть небольшая, но дистанция — дистанция вымысла. Гарун — второе имя Зафара. Сделав эту замену, он сразу понял, что не ошибся. А вот Зафар был поначалу разочарован. Это же его книга, сказал он, так пусть она будет о нем. Но потом он поменял мнение. Он увидел, что Гарун — это и он, и не он и что так будет лучше.

После блаженного уик-энда с Зафаром в Корнуолле они вернулись в Порлок-Уир и, когда приблизились к входной двери, услышали в доме какие-то звуки. Полицейские немедленно заслонили его, взяли в руки оружие, и один из них открыл дверь. В доме явно было неладно: разбросанные бумаги, опрокинутая ваза. Потом очередной звук — словно кто-то испуганно бьет крыльями.

— Птица, — сказал он намного громче, чем нужно, — от облегчения. — Птица в дом залетела.

Охранники тоже перевели дух. Ложная тревога. Птица провалилась в дымовую трубу и теперь, объятая ужасом, сидела в гостиной на карнизе для занавесок. Черный дрозд, подумал он. Шуршики-пуршики, мо-мо-мо. Открыли окно, и птица вылетела на волю. Он начал прибирать дом — а в голове звучали песни про птиц. Взлети на этих сломанных крыльях и научись парить[80]. И старая карибская песня про птицу на банановом дереве: Ты можешь улететь, / в небо улететь, / ты счастливей меня.

Книга далеко не сразу пошла, хотя сюжет у него в голове уже был. Слишком громко бушевала буря за окнами коттеджа, мешала боль в зубах мудрости, и найти правильный язык никак не получалось. Были фальстарты — выходило то слишком по-детски, то слишком по-взрослому, — и он долго не мог отыскать нужный тон. Прошли месяцы, прежде чем он написал слова, которые сняли заклятие: «Был некогда в стране Алифба печальный город, самый печальный город на свете, и до того велика была его печаль, что он даже название свое позабыл. Он стоял у скорбного моря, где плавали угрюм-рыбы...» Джозеф Хеллер как-то сказал ему, что его книги выросли из фраз. «У меня поджилки трясутся при виде закрытой двери», «У меня на службе есть пять человек, которых я боюсь»[81] — из этих фраз возник его великий роман «Что-то случилось», и «Поправка-22» тоже родилась из начальных предложений. Он понимал, что имел в виду Хеллер. Бывают фразы, написав которые знаешь, что они содержат в себе или порождают десятки, а то и сотни других. После долгих мучений «Дети полуночи» лишь тогда раскрыли свои тайны, когда в один прекрасный день он сел за стол и написал: «Я появился на свет в городе Бомбее... во время оно»[82]. То же самое с «Гаруном». Как только оказалось, что у него есть печальный город и угрюм-рыбы, ему стало ясно, как писать книгу. Кажется, он даже вскочил на ноги и хлопнул в ладоши. Но это было месяцы спустя. Пока же — только мучения и буря.

В Великобритании компания самозваных «лидеров» и «представителей» продолжала карабкаться к славе, втыкая ножи ему в спину и прыгая вверх по лестнице из лезвий. Самым опасным был седобородый Калим Сиддики, вылитый садовый гном, — он высказывался откровенней всех, он с жаром защищал и обосновывал фетву в нескольких телепрограммах, он на ряде митингов (включая те, где присутствовали депутаты парламента) призывал участников поднять руки, чтобы все видели: сообщество единодушно требует казни богохульника и вероотступника. Все руки дружно взлетали в воздух. К ответственности никого не привлекли. «Мусульманский институт», возглавляемый Сиддики, был жалкой организацией, но в Иране, куда он часто ездил, принимали его с распростертыми объятиями, он встречался там со всеми важными лицами и настаивал, чтобы они не уменьшали давления. По британскому телевидению Сиддики однажды высказался о мусульманах. «Мы даем сдачи, — заявил он. — Иногда мы даем сдачи заранее».

Новые зажигательные бомбы в книжных магазинах — «Коллетс» и «Диллонс» в Лондоне, «Эббиз» в Сиднее. Новые отказы библиотек принимать книгу, новые отказы торговых сетей ее продавать, отказ дюжины типографий во Франции печатать французский перевод, новые угрозы в адрес издателей — например, в адрес норвежского издателя Вильяма Нюгора (издательство «Х. Аскехауг и компания»), которого пришлось охранять силами полиции. Но большинство тех, работал в напечатавших роман издательствах разных стран мира, не имели никакой защиты. Он легко мог вообразить, какую тревогу за свои семьи и за себя они испытывают и на работе, и дома. Слишком мало внимания было уделено отваге, с которой эти «обыкновенные люди», каждый день проявлявшие себя как люди необыкновенные, продолжали делать свое дело, защищая принципы свободы на передовой линии.