Так началось моё обучение у деда. Вернее обучением это назвать можно было с натяжкой, так как всё время я выполнял только тяжёлую и грязную работу под «чутким» руководством деда-тирана. То есть каждое утро меня поднимали не свет не заря тяжёлыми пинками, не разбирая, куда они попадут, затем я мог слегка перекусить, но потом должен был не покладая рук трудиться, выполняя все немыслимые приказания деда Игоря.
Я должен был колоть дрова, Заниматься заготовкой сена, постоянно работать в общинной теплице, без конца пропалывая, окучивая, удобряя посаженные овощи коровьим навозом. Его приходилось перевозить на скрипучей тачке, собирая у каждого хлева. В экологическом поселении, но только посвящённые понимали, что скрывалось за этим названием, приветствовался только ручной труд. В конце каждого дня я просто падал от изнеможения, не имея сил даже на то, чтобы думать.
Питался я только растительной пищей, дед с самого начала поставил такое условие, что будет меня учить только в том случае, если я не буду употреблять в пищу никакого мяса. Через несколько дней такой жизни мне везде и всюду стал чудиться аромат вкусно приготовленного шашлыка, какой умел делать мой отец, либо тушёной дичи. Позже я отметил, что хоть и не становлюсь слабее, но очень сильно теряю в весе, двигаться я мог, как и прежде легко, но сознание моё затуманивалось всё сильнее. Однажды не выдержав такой нагрузки, да и не вполне понимая, в чём заключается моё обучение, я попытался снова заговорить с дедом, но он только хмуро взглянул на меня, буркнув себе под нос:
— Надо же, пыль дорожная, а всё туда же, старших учить, как им надо детей воспитывать.
Задания деда порой были абсолютно абсурдны. Например, когда бочка для полива была полна, дрова переколоты, у коров вычищено, сено давно стояло в стогах, созревшие овощи сняты с грядок, двор возле дома чисто-начисто выметен до блеска, и делать в общем-то уже было нечего, дед мог ни с того ни с сего решить перетаскивать поленницу дров на новое место, либо отвести меня в лес и приказать завалить сухостой, который обычно валили с помощью топоров несколько человек, но я должен был свалить его в ручную, один, и абсолютно без каких-либо инструментов.
Пыхтя словно паровоз, хотя был совсем не согласен с требованием, но, не собираясь уступить своей слабости, чтобы не дать нового повода для колкостей, я без всяческих пререканий перетаскивал поленницу на новое место, хотя уже и догадывался, что на следующий день мне придётся возвращать её обратно. Или налегал на высохшее дерево изо всех сил, раз за разом пытаясь его свалить, упирался в него либо ладонями, либо спиной и толкал до тех пор, пока сухостой не сдавался и, громко скрипя, валился наземь, давая другим деревьям больше простора для роста, зная при этом, что тащить это дерево мне придётся тоже самому. Я не роптал, желая только одного — чтобы мой дед поменял обо мне своё мнение и позволил мне учиться всему тому, что должен уметь истинный волк.
Дед только тихонько посмеивался в седую бороду, иногда подбадривая меня разными нелицеприятными словечками, которые так страшно злили меня, но в то же время придавали мне сил тогда, когда, казалось, их совсем не оставалось. После такого трудового дня я замертво падал на свою подстилку, забывая даже поесть, и мой ужин оставался нетронутым до утра.
Прошло ещё несколько дней, и деду уже не приходилось по утрам будить меня. Свои обязанности я знал слишком хорошо, поднимаясь ещё до того, как покажется первый лучик солнца, я уже бегом наполнял бочку для полива, а затем работал в теплице. Всё это время со мной никто не общался. Находясь словно в прозрачном с моей стороны коконе, я чувствовал себя одиноким, так как мог видеть других членов общины, но вот только все они в упор меня не замечали, словно меня и не было вовсе. Со мной никто не разговаривал, и все, кроме моего деда чурались меня, как прокажённого, да я и был таковым в их понимании. В моём присутствии никто из волков не мог полностью расслабиться, их инстинкты постоянно держали их на взводе, а так же мне было запрещено обращаться к любому члену общины, заговаривать с кем бы то ни было, говорить можно было, только если со мной заговорят, но за прошедшее время такого не произошло.
— Здравствуй! Я тебя знаю, ты кощей… — послышался звенящий голосок малышки, которой было не больше пяти лет. Такого со мной ещё не случалось, поэтому я сначала опешил. Здесь, в теплице, в такое раннее утро почти всегда никого не было, и тут вдруг девчушка, которая совершенно меня не боялась, а с интересом рассматривала, следя за движениями моих рук, которые непрерывно пропалывали от сорняков грядку огурцов.
Взглянув на малышку, я был просто очарован ею. Такая невинность, детская непосредственность полностью обезоружили меня, и я замер, не зная, что ей ответить.
— А я знаю, где спрятана твоя смерть! — продолжала звенящим голоском малышка.
— И где же? — поинтересовался я.
— На самой высокой горе, на ветке самого высокого дуба висит кованный сундук, в котором сидит заяц, а в зайце утка, а в утке яйцо, а в яйце игла. Смерть твоя на конце этой иглы, — проговорила девчушка слова из знакомой всем старой сказки, и только тогда я понял, что она не знает, кто такие кощеи, а всего лишь слышала разговор взрослых, и своим детским умом совместила реальность с вымыслом.
— А кто тебе читал эту сказку? — спросил я.
— Мама.
— Твоя мама, наверное, сейчас волнуется. Пойдём, я отведу тебя к ней, — предложил я.
— Пойдём! — согласилась девочка, и затем добавила: — А ты совсем не злой как было в сказке. Но ты хотя бы бессмертный кощей?
— Нет, я не бессмертный, — тихо промолвил я.
— Жалко, — расстроилась малышка, — Значит, ты умрёшь?
— Ну, да, если кто-то достанет ту иглу из утки и сломает её, — пошутил я, — А тебя как звать то?