Этот отрывок об анатомических чертах «педерастии» из свода правил, регулирующих гинекологические обследования, следует непосредственно за пунктом, посвященным гетеросексуальному насилию, и повторяет мнение Владислава Мержеевского на сей счет, изложенное в его руководстве, написанном за пятьдесят шесть лет до «Правил». И все же это не было простым возвратом к старорежимному определению педерастии как порока. «Правила» стали частью более широкого процесса, посредством которого государство пыталось унифицировать судебную медицинскую практику в отношении половых преступлений[798]. Стремление к систематизации процедуры выявления «педерастии» отражало желание властей навязать специалистам единый подход к проведению медицинской экспертизы при криминологических исследованиях изнасилования, растления и развратных действий.
В руководстве по судебной гинекологии, опубликованном в 1935 году врачами, внесшими основной вклад в формулировку этих правил, мужская гомосексуальность тем не менее рассматривалась до некоторой степени противоречиво, что выдавало политическую и научную путаницу в головах авторов. Гинекологи Н. В. Попов и Е. Е. Розенблюм в конце главы, озаглавленной «Изнасилование», обратились к теме «изнасилования с половыми извращениями» и посвятили две страницы этиологии «гомосексуализма» и «лесбийской любви». Представив нейтральный обзор эндокринологических и рефлексологических теорий, авторы поименно перечислили иностранных и отечественных экспертов и даже заявили (вразрез с традициями того времени), что гормональные теории «заслуживают <…> полного внимания»[799]. Затем, оборвав научное рассуждение, Попов и Розенблюм написали:
Наконец следует подчеркнуть и роль определенных классовых условий: особое распространение гомосексуализм получил в таких странах, как Германия, среди аристократической верхушки офицерства и вообще в «Головке» фашистского движения[800].
Отметив, что «гомосексуализм теперь преследуется по уголовным кодексам союзных республик», авторы тем не менее утверждали, что поскольку это преступление, «имеющее место между мужчинами», нет необходимости рассматривать его в их труде[801]. Похоже, что судебные гинекологи, ответственные за освидетельствование жертв половых преступлений и преступников, не желали брать на себя обязанности по выявлению добровольного мужеложства среди мужчин. Преуменьшая степень распространенности этого «преступления», предполагая, что в проблеме лучше разберутся психиатры и эндокринологи, и, наконец, рассматривая это преступление через призму класса, Попов и Розенблюм явно старались освободить судебную гинекологию от указанной обязанности. Между тем сразу же после таких рассуждений они приводят пример о некой женщине, муж которой потребовал от нее «извращенного» сношения (анального и орального), и характеризуют эту женщину как «пассивного педераста». Затем, пользуясь языком, напоминающим язык Мержеевского и Тарновского, они описали классические признаки анального полового акта у пассивного партнера. В заключение они высказали соображения о различии между признаками анальной гонореи у мужчин и женщин[802]. Обсуждая описанный случай «пассивной педерастии», пусть и связанный с женским полом, судебные медики взяли на себя смелость применить к нему медицинские знания о мужеложстве[803].
Пытаясь рассеять замешательство вокруг закона против мужеложства, народный комиссар юстиции РСФСР Н. В. Крыленко выступил в марте 1936 года с пространным докладом перед законодателями ВЦИК[804]. Нарком расширил рамки гомофобной риторики режима, прямо внеся гомосексуалов в список классовых врагов, деклассированных и криминальных элементов, которые были объектами кампаний по социальной чистке городов. С конца первой пятилетки «бытовые» преступления (включая групповые изнасилования), как считалось, совершавшиеся представителями указанных социальных слоев, стали караться как тяжкие уголовные преступления, и им уделялось весьма пристальное внимание[805]. Отнеся гомосексуалов к уже существующим категориям социальной девиантности, Крыленко заполнил ту брешь, которая так озадачивала официальных чиновников и экспертов, пытавшихся понять, как относиться к «обычным» гомосексуалам, не связанным явным образом со шпионажем или главарями нацистов.
В своем докладе Крыленко сослался на ряд изменений, которые были внесены в закон, чтобы искоренить «остатки врагов» – тех, «кто еще не хочет признать, что он осужден историей окончательно уступить нам свое место». Изменения должны были затронуть всё советское общество, ведь введенные законы имели «главной целью переработать нас самих, воспитать в нас самих нового человека <…> [и] новые отношения в быту». Закон против мужеложства, отмечал Крыленко, комментировался западной прессой, а до недавних пор советские взгляды на «этого рода преступления» находились под влиянием «западных буржуазных школ», учивших, что «этого рода действия – всегда болезненное явление». Крыленко приравнивал гомосексуальность к алкоголизму: как алкоголики ответственны перед законом за преступные деяния, за исключением тех немногих случаев, когда «перед нами действительно больные люди», так и те гомосексуалы в подавляющем большинстве несут уголовную ответственность за свое поведение[806].
Судя по опубликованному тексту доклада и постепенно нараставшей реакции зала, этот экстравагантный маскулинный народный комиссар манипулировал эмоциями своей аудитории (состоявшей преимущественно из мужчин) касательно любви между мужчинами, когда он достиг апогея своей аргументации:
В нашей среде, в среде трудящихся, которые стоят на точке зрения нормальных отношений между полами, которые строят свое общество на здоровых принципах, нам господчиков такого рода не надо. Кто же главным образом является нашей клиентурой по таким делам? Трудящиеся? Нет! Деклассированная шпана. (Веселое оживление в зале, смех.) Деклассированная шпана либо из отбросов общества, либо из остатков эксплуататорских классов. (Аплодисменты.) Им уже некуда податься. (Смех.) Вот они и занимаются… педерастией. (Смех.)[807]
Крыленко взывал к политической и (по крайней мере неосознанно) маскулинной озабоченности слушателей, прикрывая щекотливую тему балагурством. Он стремился создать классовую и лояльную дистанцию между запаниковавшими сексуальными и социальными отщепенцами и здоровыми тружениками, советскими мужчинами (и женщинами). Затем он переключился на серьезный тон, указывая, что «педерасты» «в тайных поганых притончиках и притонах» часто занимаются контрреволюционной деятельностью. Закон против мужеложства оправдывался юмористическими фразочками, которые встроили мужчин-гомосексуалов в пространство знакомого враждебного класса и социальных категорий и отделили советские медицинские взгляды на них от «буржуазных» теорий. Таким образом, Крыленко свел к минимуму амбивалентность созданной режимом конструкции «обычного» гомосексуала.
Если в сталинском воображении мужчина-«педераст» претерпел изменения и был вписан в дискурс о деклассированных элементах, то женщины, любящие женщин, вообще не фигурировали в этой дегуманизирующей полемике. Анализ архивных материалов не позволяет выявить причину такой гендерной дихотомии в сталинском отношении к гомосексуальности. При этом нам известно, что в нацистской Германии полиция, врачи и чиновники обсуждали, следует ли классифицировать женщин, занимающихся сексом с другими женщинами, как преступниц. Никаких подобных свидетельств, проливающих свет на отношение советского руководства к данному вопросу, в ходе исследования обнаружено не было[808]. «Гомосексуалистками» (или «маскулинизированными» особами) не интересовались во время непродолжительных обсуждений о том, что делать с мужчинами-гомосексуалами. Однако, отталкиваясь от хорошо известных мер, принятых в сфере семейной политики, а также свидетельств из медицинской и судебной практики 1930-х годов, можно реконструировать официальные взгляды на эти ускользающие фигуры.
Консервативный поворот в социальной и семейной политике при сталинизме известен историкам русской революции как «предательство» революционных принципов или как «великое отступление»[809]. Сравнительно недавно исследователи указывали на синкретичную природу политики в сфере брака, развода, семьи, проводившейся в годы первой пятилетки. Сталинизм не просто повернул назад, к 1917 году, но и смешал элементы революционного движения за эмансипацию женщин с представлениями (которые никогда русскими марксистами серьезно не рассматривались), что биология определяла феминную социальную роль[810]. В середине и конце 1930-х годов государство энергично принимало меры, направленные на то, чтобы женщины становились в ряды рабочей силы (в первую очередь в промышленности) и в то же время создавали семьи и становились матерями. Занятость женщин на производстве значительно возросла, особенно во вторую пятилетку (1932–1937), когда 82 % из всех влившихся в промышленное производство составляли женщины. К 1940 году 39 % индустриальных рабочих также составляли женщины[811]. И все же угроза войны, повлиявшая на расстановку приоритетов в новой командной экономике, заставила сталинское руководство задуматься о падении рождаемости в Советском Союзе. Изучение состояния дел с рождаемостью, предпринятое в 1934 году экономистом С. Г. Струмилиным, очевидно, оказало серьезное влияние на образ мыслей правительства и поставило под сомнение консенсус по поводу медицинских аргументов, которые поддерживали постановление 1920 года о разрешении абортов[812]. В такой обстановке новые наказания и принудительные меры были направлены на то, чтобы пересмотреть отношение к вынашиванию детей и семейным обязанностям и заставить женщину сочетать материнство с оплачиваемой работой. Аборты, которые были распространенной формой контроля над рождаемостью среди городских женщин благодаря страховым полисам, были запрещены, а возможность развода была существенно ограничена постановлением от июня 1936 года. Это же постановление объявило о новых мерах поддержки для женщин, у которых было семь и более детей, а также об увеличении финансирования для родильных домов и детских садов. Кроме того, оно установило более строгие нормы по выплате алиментов от зарплаты кормильца (практически всегда это были мужчины) в случае развода. В то же время, согласно приказу Комиссариата здравоохранения, доступ к противозачаточным средствам негласно ограничивался, что еще больше сужало репродуктивную автономию женщин[813].
Предваряя и сопровождая эти открытые и тайные меры, преследовавшие целью заставить женщину детородного возраста донашивать ребенка до рождения, в прессе проводились кампании для воспитания половой морали, а материнство преподносилось как выполнение социального долга. Семейная жизнь стала предметом пристального внимания, хотя до этого большевистские лидеры мало говорили о внутренней динамике и психологии отношений между мужем и женой. Газета «Правда» осудила «так называемую „свободную любовь“ и всякую беспорядочную половую жизнь» как безоговорочно буржуазную, противоречащую советской морали – и указала на образцовые семейные отношения внутри «элиты нашей страны, где мужчины, как правило, являются отличными семьянинами, крепко любящими своих детей». В той же статье «Правды» осуждался «мужчина, который несерьезно относится к браку». Тут же были опубликованы и выдержки из писем В. И. Ленина к Инессе Арманд, чтобы подчеркнуть заботу вождя о «серьезном в любви»[814]. В основе этой кампании против мужской половой распущенности лежало негласное предположение, что правильно и естественно именно для женщины после рождения детей брать на себя их воспитание. Назначение алиментов постановлением 1936 года вызвало искреннее одобрение у женщин, боявшихся остаться брошенными или уже имевших такой опыт, и это одобрение частично было заметно в отчетах о реакции на новый закон. Со страниц газет прославлялся культ материнства, однако критически настроенные обозреватели находили гротескным то, что жизни матери семи, восьми, и даже десяти детей восхвалялись как пример патриотизма, и женщины воспевали «первый крик и первую улыбку малыша»[815]. В совокупности эти меры навязывали поддерживавшуюся государством принудительную гетеросексуальность для всех женщин детородного возраста. Женщина, практиковавшая секс с мужчиной и предпочитавшая ограничивать рождение детей ради получения образования и карьерного успеха, теперь вынуждена была прибегать к воздержанию или к подпольным абортам с их катастрофическими для здоровья последствиями. В противном случае ей приходилось бросать или сворачивать с таким трудом сделанную карьеру.
Неотъемлемой чертой переделки социалистической гетеросексуальности было выборочное возрождение феминности как активно продвигаемой публичной идентичности ключевых групп советских женщин. Среди наиболее выдающихся героинь первой пятилетки были женщины-авиаторки, трактористки, «ударницы труда» на фабриках и в колхозах, сумевшие перевыполнить производственные планы. Такие женщины, как Валентина Гризодубова, Полина Осипенко и Марина Раскова, совершившие в 1938 году первый беспосадочный полет из Москвы на советский Дальний Восток, прославлялись за воплощенные ими идеи эмансипации и технических достижений. Рост производительности труда, внедрение новых технологий и использование женщин в промышленности и военном деле были одними из главнейших тем, в частности, газетных публикаций, в которых подчеркивался вклад этих выдающихся женщин в возвеличение нации. При этом движение так называемых «общественниц», зародившееся в 1936 году благодаря поддержке народного комиссара тяжелой промышленности Серго Орджоникидзе, превозносило общественную роль жен ответственных работников промышленности, инженеров и офицеров армии[816]. Фемининность этих женщин и их ассоциация с успешностью были поразительной и нарочито подчеркиваемой чертой их общественного облика. Представляемые как матери, домохозяйки и «хозяйки великой советской семьи», эти женщины, не имевшие оплачиваемой работы, вовлекались в движение «общественниц», чтобы следить за удобством рабочих мест на фабриках и организовывать культурные, образовательные и досуговые мероприятия для рабочих. На их плечи возлагалась и забота о мужьях и детях, что создавало образ материнства как национального долга, с новыми нотками потребительства и (где это было необходимо) подчинения мужу. В целях пропаганды движения этим женщинам предписывалось создавать гигиеничную, удобную и спокойную среду в доме, следить за «моральным обликом» мужей и вести с ними разговоры об их работе в конструктивной и нацеленной на повышение производительности труда манере. Им также надлежало прислушиваться к критике и наставлениям мужей, что не должно было снижать их социальный активизм или мешать им разглядеть антигосударственные деяния или высказывания членов семьи. Типичная беспартийная «жена-активистка», по словам Ребекки Нири, «с неизменными кудряшками, в пальто с меховым воротником и в стильной шляпке», представляла собой откровенный контраст с «просто одетой, хмурой» коммунисткой, у которой вечно не хватает времени, чтобы одеваться по моде или сделать прическу. К стереотипу большевичек как «простых и суровых» или «принципиальных и самоотверженных» женщин теперь добавилась альтернатива в виде фемининных и нежных жен-матерей, «призванных олицетворять жительниц страны, в которой „жить стало лучше, жить стало веселей“»[817]. Для избранной группы советских женщин новый идеал воплощался в образе «феминизированной, но не открыто сексуализированной» героини и венчал построение сталинского варианта социалистической гетеросексуальности.
Может показаться, что сталинские лидеры не видели нужды в том, чтобы запрещать или патологизировать «маскулинизированную» женщину (или «гомосексуалистку»), несмотря на все эти усилия, которые прилагались, чтобы сконструировать новую гетеросексуальность. Существует несколько возможных объяснений, почему никто, как казалось, этим не озаботился. Первая причина заключается в фактическом отсутствии, как я уже отмечал, женской субкультуры однополых отношений, которая использовала бы общественное пространство. Женщины, любящие женщин, имели меньше возможностей (и, наверное, склонности) создавать и использовать специальные городские территории для общения и сексуального контакта, чем мужчины, любящие мужчин. Если бы такая субкультура заявила о себе открыто, ее апологетов постигла бы та же участь, что и уличных проституток и мужчин-гомосексуалов. Другая возможная причина столь слабого внимания к данному вопросу заключается в представлении, очевидном из контактов советских врачей с «гомосексуалистками» в 1920-х годах, что «настоящих», или «врожденных», «гомосексуалисток» в советском обществе было очень мало и, более того, их партнерши были «нормальными» женщинами, избегавшими гетеросексуальных отношений, возможно, из-за неудачного опыта с мужчинами. Запреты на аборты и контрацепцию теоретически означали, что если такие женщины вступали в гетеросексуальные отношения, то у них не было возможности отказаться от материнства. Как и в нацистской Германии, советские руководители, учитывавшие вероятность однополых контактов между женщинами, возможно, полагали, что половой акт с мужчиной способен «излечить» лесбиянку[818]. И наконец, нельзя просто так сбрасывать со счетов образ самоотверженной и политически сознательной большевички старого типа (воплощенный, например, в облике вдовы В. И. Ленина Надежды Крупской), а также скорее приобретенные, нежели врожденные черты «маскулинизации» (такие как навыки работы с техникой и отвага). Политическую грамотность, техническое мастерство и способность работать под давлением надлежало культивировать среди огромной массы новых работниц, приходивших на производство. В противоположность этому «феминизация» облика «жены-активистки» была знаком особого статуса, которые показывал ее принадлежность к управленческой элите – детищу кадровой политики сталинского периода[819]. Синкретичная природа сталинской семейной политики породила множество противоречий между новым и старым образом мысли относительно приемлемой гендерной роли женщины.
Отголоски таких неустоявшихся ожиданий присутствовали на страницах трудов судебных гинекологов середины 1930-х годов. Когда в 1933–1934 годах специалисты по судебной медицине совместно с юристами и органами внутренних дел разработали примерные «Правила амбулаторного судебно-медицинского акушерско-гинекологического исследования», они избегали откровенного упоминания о женских однополых правонарушениях, подобных «педерастии». Цитируемый ниже отрывок, касающийся сбора доказательств полового преступления, указывает на то, что специалистами учитывалась предусмотренная гендерно-нейтральной статьей 152 УК РСФСР 1926 года возможность покушения женщин на девушек. Осмотр женщин (преступниц либо их жертв) надлежало проводить в соответствии со следующими указаниями «Правил»:
<…> для установления девственности или изнасилования с растлением либо развратных действий или половой зрелости эксперт обязан определить: а) общее состояние свидетельствуемой: телосложение, соответствие внешнего вида указанному ею возрасту, инфантильность, вирилизм (омужествление), ненормальности волосяного покрова, пороки общего развития и проч.[820]
Далее «Правила» предписывали врачам проверять, какому типу – «маскулинному» или «феминному» – соответствует волосяной покров осматриваемой женщины. В зависимости от цели осмотра врачам надлежало собирать также сведения о «половой жизни» женщины и, согласно этим «Правилам», требовалось задавать два ключевых вопроса: «Половая жизнь: если не отрицается, то с каких лет началась; [были ли] извращения». Согласно формулировке «Правил», судебные эксперты и юристы, следуя нейтральному с гендерной точки зрения языку закона, допускали возможность покушений взрослых женщин на сексуально незрелых девушек. Уголовный кодекс меж тем не поднимал вопрос об особенностях телосложения насильника или жертвы или о «вирилизме». Включение их в медико-правовые «Правила» указывало на разделявшиеся экспертами ожидания, что в однополом акте по крайней мере одна женщина относится к категории «маскулинизированных». Представители органов внутренних дел и юриспруденции, одобрившие «Правила» в 1934 году, сохранили такие упоминания о «маскулинизированных» женщинах даже вопреки кампании против «биологизации» наук, сопровождавшей культурную революцию. Год спустя эти правила были опубликованы в руководстве по судебно-медицинской акушерско-гинекологической экспертизе, в котором довольно неуклюже рассматривался вопрос о «педерастии». Н. В. Попов и Е. Е. Розен-блюм в комментариях по поводу «насилия с половыми извращениями» лишь кратко коснулись вопроса о женских однополых покушениях. Они уклонились от какой-либо дискуссии о маскулинизации женщин-преступниц или жертв женских покушений, хотя воспроизведенные в том же издании «Правила» указывали на маскулинизацию как на весьма важный побудительный фактор к совершению преступлений подобного рода.
Вместо этого Попов и Розенблюм, не желавшие подчеркивать предписанную в эпоху НЭПа «биологизацию» женской гомосексуальности, которая подразумевалась в «Правилах», писали, что лесбиянки встречаются редко, для России это явление чуждо и для судебной гинекологии оно не так важно. «Лесбийская любовь» была одним из редких, но не обязательно криминализированных половых извращений, о которых судебно-медицинским экспертам следовало быть в курсе. «Трибадия» не приводила к «изменени[ям] в области гениталий <…>, если не считать редких, наблюдавшихся в Париже, случаев ранения клитора от укуса во время сношения». У «активной партнерши» можно было наблюдать «удлинение клитора», а их жертвы часто демонстрировали признаки истерии или более сложных психических расстройств[821]. Если Попов и Розенблюм возродили архаичное представление о «педерастии» как о явлении, находящемся в ведении судебной гинекологии, то, игнорируя мнение отечественных авторитетов, изучавших женскую гомосексуальность, они вернулись к избитому представлению о невинной России и сексуально извращенной Западной Европе. Единственным источником, который они процитировали по этому вопросу, оказался труд Луи Мартино «Лекции о деформации вульвы и аналиса» (
Синкретизм, которым охарактеризовалось конструирование сталинской системы гендерных и семейных отношений, сказался самым непосредственным образом на советских конструкциях однополой любви, оформившихся в 1930-е годы. Элементы разнообразных подходов к сексуально-гендерному диссидентству в эпоху царской империи и в период НЭПа сочетались с лозунгами и крайностями первой пятилетки. Сталинизм возродил и укрепил водораздел, который характеризовал еще дореволюционные взгляды – различия между мужской и женской формами гомосексуальности. Гендерно-нейтральный язык, типичный для описания половых преступлений в первых большевистских уголовных кодексах, которые были применены в «модернизированных» советских республиках, был отвергнут в новом законе против мужеложства 1933–1934 годов. Это был резкий разворот от ключевого принципа сексуальной революции, который тем не менее уже имел прецеденты в законодательстве времен НЭПа за пределами «модернизированной» европейской части, а именно – в «отсталых» окраинных республиках, где «пережитки родового быта» каталогизировались как преступления, явным образом разделяемые по половому признаку. В Советской России преследование однополой преступности в церковной среде представляло еще один большевистский прецедент, когда «пережитки» прошлого наносились на социальную карту как пороки, порожденные буржуазным классом, но не служащие историческим фоном «первобытного» общества. Для передового населения – рабочих и крестьян – передовой «нации» (России и ее «цивилизованных» партнеров по социализму) уже был припасен путь, на котором отношение революционного правосудия к половым преступлениям должно было отличаться секуляризацией (то есть освобождением от церковного влияния), медикализацией и гендерно-неакцентированной модерностью.
То, что внимание уделялось исключительно мужской гомосексуальности, отражало ведущую роль, которая в мировоззрении русских марксистов привычно отводилась мужчине. В то время как пролетарии – как мужчины, так и женщины – были номинально равны, партийные активисты, начиная с революции и до становления сталинской системы, боялись политически несознательных женщин. Вероятно, из-за этого революционная иконография представляла большевистское движение абсолютно маскулинным[823]. Деморализация «совершенно здоровой молодежи, красноармейцев, краснофлотцев и отдельных вузовцев», которых развращали «педерасты», отвлекала этих передовиков-мужчин от их исторической миссии, подобно тому, как во время экономического и социального кризиса 1933 года «двурушники» и внутрипартийные «перерожденцы» пытались разрушить этот передовой отряд. И те и другие элементы необходимо было выкорчевывать из руководящих институтов режима, чтобы сбить «психическую заразу» и предотвратить новые случаи «педерастии» или политической нелояльности. Те же намерения питали социальную чистку в главных городах страны Советов. Предполагалось, что в конце концов авангардный класс, гендер и города преобразятся, изгнав «буржуазных дегенератов», затаившихся в тайных притонах и салонах, жизнь обновится и остатки прежних классов канут в Лету.