Аркадий Розенгольц
Аросев нашел командира московских красногвардейцев А. С. Ведерникова, и они отправились выполнять приказ.
Вышли мы с товарищем Ведерниковым из дверей Совета на Скобелевскую площадь. И как-то странно: тут на площади все по-будничному суетится, все спешит, все хлопочет так же, как это было вчера, третьего дня, четвертого дня. Возле памятника Скобелева плетутся два мальчишки-газетчика. Барышня торгуется с извозчиком на углу. Все как было.
– У вас есть револьвер? – спрашивает Ведерников.
– Нет.
– И у меня нет. Надо достать. Зайдем в «Дрезден», может быть, у кого-нибудь из товарищей добуду.
Кругом так мирно, никто на нас не нападает. Переворот в Питере уже совершен. Половина министров в тюрьме. Зачем же револьвер?
И то, что товарищ Ведерников пошел вооружаться, казалось ненужной комедией, в которой персонажи придают сами себе гораздо больше значения, чем они имеют на самом деле[302].
Ведерников добыл пистолет, и они пошли в Покровские казармы. Аросев произнес короткую речь, и одна из рот согласилась помочь. Спустя два часа телефон, телеграф и почта были захвачены. Великое восстание человеческой массы во имя человечества началось.
Старый мир защищали юнкера московских военных училищ, которые остались верны присяге, но не имели единого командования и – самое главное с точки зрения Аросева – собственного адреса. «В то время как у большевиков была одна организация, которая готовилась к власти, – это совет депутатов от рабочих и солдат с тем его аппаратом, который помещался в правой половине здания Московского совета, – у власти, которая боролась за свое существование, было несколько организованных центров, [которые] взаимно конкурировали в вопросе о руководстве антибольшевистской борьбой». Когда большевики сформировали военно-революционный комитет и потребовали всю полноту власти, другие члены совета ушли из здания. Великое восстание человеческой массы обрело адрес. «Его должны были точно знать и районы, и командиры на местах, и разведчики»[303].
Военный штаб, возглавляемый Аросевым, переехал в небольшое помещение на первом этаже, окна которого выходили на Вознесенский (Б. Чернышевский) переулок; военно-революционный комитет перебрался в соседнюю комнату, а смежный кабинет стал секретариатом, где девушки принимали посетителей и где, по воспоминаниям одной из них, «весь день стояла толчея непротолченная». Все остальное здание «было превращено в одну сплошную казарму» или «солдатский муравейник» с «циркулирующей все время массой: то на позиции, к местам боя из Совета, то с позиции на отдых в Совет»[304].
Московского Зимнего не существовало. Кремль дважды менял хозяев, но представителей власти там не было. Не было и «правительственных войск»: отряды юнкеров окружали и защищали отдельные здания в попытке получить тактическое преимущество, но не имели общего плана действий. Время от времени, писал Аросев, «мы, сидящие в Совете и стиснутые кольцом юнкеров, чувствовали под собой колебание почвы, чувствовали, как слабеют руки, чувствовали, что мы как будто вместе со всеми отрядами наших товарищей солдат скользим по роковому краю, на страшном острие, по одну сторону которого победа, по другую – смерть». Но главные боевые действия происходили вдалеке от здания Совета, ближе к реке и особенно у мостов, соединявших центр города с Замоскворечьем[305].
Болото поддержало большевиков. Солдаты, охранявшие трамвайную электростанцию, передали оружие местным красногвардейцам, которые разместили людей на башнях станции, в Соляном дворе и у Большого Каменного моста. Солдаты, расквартированные на фабриках Эйнема и Смирнова, дали им пулемет, который они установили на колокольне Св. Николая. Полевой телефон связал электростанцию с заводом Листа, где располагался большой отряд красногвардейцев (от сорока до ста человек). Некоторые из них отправились защищать мосты, другие превратили баню на берегу реки в укрепленный пункт. «Через бойницы, проделанные в каменной стене, кто стоя, кто лежа стрелял по Кремлю, иногда по очереди, так как ружей не хватало, – вспоминал один из них. – Ночью было особенно удобно целиться по мелькающим разноцветными точками фонарям, которыми перебегающие по кремлевской стене юнкера давали, очевидно, какие-то сигналы своим цепям»[306].
После недели боев последний бастион лоялистов, Александровское военное училище на Знаменке (в трех кварталах от Большого Каменного моста), сложил оружие. В комнате военно-революционного комитета Розенгольц попросил Аросева, сидевшего подле него на диване, написать приказ о назначении Николая Муралова комиссаром Московского военного округа.
– Комиссаром или командующим? – спросил я.
– Комиссаром округа, но это и значит командующим.
«Командующим», «комиссаром», думал я и ничего не понимал, потому что большое дело делалось так просто. Напишу я своими каракулями: «сдать», «назначается», будет это голосоваться – и вот вам новая власть. Не верилось… Возьму и напишу. Написал. Барышня на машинке отхлопала этот приказ. Потом его голосовали, и товарищ Муралов стал не просто Мураловым, а командующий округом… Так была создана новая военная власть. Создана была просто, естественно, даже не создана, а рождена движением и, как всякое естественное рождение, омыта кровью[307].
Аросев вспоминал этот день всю оставшуюся жизнь. В одной из версий своих мемуаров, изданной в 1932 году, он писал:
Тогда, в эти ночи, когда никто не спал, каждый из нас думал, может быть, мы завтра будем победителями, а может быть, будем заколоты, я подумал, что бы в литературе ни писалось, что бы фантазия автора ни создавала – все будет не так сильно, как эта простая, суровая действительность. Люди физически дерутся за социализм. Вот он, о чем мы когда-то мечтали и спорили, грядет, вот он отсвечивает в блеске солдатских штыков, вот он в приподнятых ненастьем воротниках рабочих, которые жмутся на улицах Тверской, Арбата, по Лубянке, сжимая маузеры и парабеллумы в руках, наступая все дальше, все глубже на грудь развалившейся зловонной буржуазии, немножко заражающей слабых запахом своего разложения. Я перечитал почти все, что есть патетического в нашей новой и старой литературе, я хотел найти что-нибудь подобное тому чувству, какое испытали мы в ненастное утро, когда… в шинелях, пахнувших дождем и порохом, садились в раздрызганный старый военный автомобиль, чтобы ехать в штаб, как власть[308].
Рахманинов сидел в своей квартире на Страстном бульваре, в пяти минутах ходьбы от Скобелевской площади. По воспоминаниям его жены, «он был занят переработкой своего Первого фортепианного концерта и очень увлекся этим. Так как было опасно зажигать в квартире свет, то в его кабинете, выходившем во двор, портьеры были задернуты, и он работал при свете одной стеариновой свечи». В 1933 году он рассказал своему биографу: «Я весь день сидел за письменным столом и за пианино, не обращая внимания на треск пулеметов и винтовок. Любого пришельца я встретил бы словами, которые Архимед обратил к завоевателям Сиракуз». Многие в его окружении «надеялись, что новый день принесет обещанное Царство божие на земле», но он был не из их числа. «Я видел с ужасающей ясностью, что это было начало конца – конца, полного ужасов, наступление которых было делом времени». Через три недели он уехал в Петроград, а 20 декабря пришел в Смольный за выездными визами. 23 декабря он, его жена и две дочери приехали на Финляндский вокзал и сели в стокгольмский поезд (видимо, тот самый, который доставил Ленина в Россию). Он умер в Беверли-Хиллз 28 марта 1943 года. Его желание, чтобы на его похоронах хор спел