A поскольку глупцы и ослушники «подобны людям, зараженным болезнью», задачей Тайпина было исцелить их всеми возможными средствами. «Где бы мы ни были, мы будем убивать всех гражданских и военных чиновников, а также солдат и ополченцев. Простым людям опасаться нечего, но если вы будете помогать демонам сражаться и защищать города, вы будете уничтожены». В пределах Небесного Царства применялась та же логика: «Если мы захотим, чтобы вы погибли, вы умрете, ибо ничье наказание не будет отложено более чем на три дня. Каждый должен искренне следовать путем истины, учиться добру и, таким образом, прийти к счастью»[226].
В 1864 году, после того как около двадцати миллионов человек погибло в борьбе за истинный путь, Небесную Столицу осадили правительственные войска. Когда в городе начался голод, Хун отдал приказ «питаться манной», нарвал травы в дворцовом саду, пожевал ее в качестве наглядного примера и вскоре умер. После того как город пал, шестнадцатилетний сын Хуна рассказал следователям, что он прочитал «тридцать с лишним томов» древних книг, запрещенных его отцом, и что его единственное желание – сдать государственный экзамен. Чиновники не оценили иронию и приговорили «юного монарха» к смерти[227].
Пришествие брата Иисуса не удалось. А что сам Иисус? В христианском мире церковь неуклонно теряла контроль над общественной и частной жизнью. Отступление было медленным и хорошо организованным, с успешными арьергардными боями на американском фронте, но общая тенденция, особенно среди элит, казалась необратимой. Все меньше номинальных христиан ссылались на библейские прецеденты, толковали жизнь с помощью церковной доктрины и верили в буквальную истинность библейских версий творения, избавления и конца света. Христианское решение проблемы «отчуждения» заметно состарилось[228].
Но сама проблема – «шаг назад и взгляд вовне» – никуда не делась. Бог не умер. Даже самые мятежные, заблудшие и безразличные христиане исходили из того, что надежда на спасение переживет несостоятельность пророчества.
Евреи времен Второго храма отвергли Февду, Иоанна, Иисуса и других кандидатов в мессии и продолжали ждать – и ждать. Те немногие, которые признали Иисуса сыном божьим, не утратили надежду, даже когда он умер без видимых последствий. Миллионы их последователей терпеливо ждали его возвращения, невзирая на многовековые отсрочки. В XVII и особенно в XVIII веке некоторые из них заключили, что Тысячелетие наступит бескровно, а Иисус придет под занавес, для заключительного монолога. В XVIII и особенно в XIX веке новое поколение пророков исключило Иисуса из списка действующих лиц, оставив сюжет неизменным. Провидение стало историей, прогрессом, эволюцией, революцией, законом природы или позитивными изменениями, но финал оставался прежним. Как писал Томас Барнет, геолог-теоретик и капеллан Вильгельма III: «Чтобы без помех увидеть и правильно понять Природное Провидение, нам не следует сажать его на слишком короткую цепь, прибегая без нужды либо к Первопричине, служащей для объяснения истоков сущего, либо к Чудесам, служащим для объяснения отдельных фактов». Люди могут распознать «план всех дел человеческих от Хаоса до дня сегодняшнего» благодаря своим собственным усилиям. «Последний акт и завершение всех дел человеческих должен быть тем более изыскан и замечателен, что ему суждено увенчать усилия истории, доставить удовольствие зрителям и закончиться всеобщей овацией»[229].
Эпоха Просвещения (произошедшая, как и Барнет, от союза научной революции и протестантской реформации) породила несколько изысканных и замечательных сценариев последнего акта. Тюрго вывел неизбежность прогресса из поступательного характера технологического и нравственного совершенствования и его ускорения в последние годы, распространения за пределы Европы и переосмысления на языке математики. Проблема теодицеи (существования зла при наличии всесильного бога) была решена за счет отстранения бога от дел и открытия невидимой руки истории.
Человеческое честолюбие в деле создания великих государств способствовало делу Провидения, развитию просвещения и, следовательно, приумножению счастья всего рода человеческого. При этом сами люди не имели этого в виду. Их страсти и даже пороки вели их без их ведома туда, куда они направлялись[230].
Прогресс, как «богатство народов» Адама Смита, был суммой бесчисленных слепых эгоизмов. Развитие просвещения нуждалось в человеческих страстях и пороках точно так же, как Апокалипсис нуждался в Антихристе и его армии. С торжеством разума страсти и пороки сделаются не только ненужными, но по определению невозможными. История станет бесконечной цепью самопознания и саморазвития.
Кондорсе, ученик и биограф Тюрго, придал теории законченный вид, приравняв Провидение к истории, назвав историю наукой, превратив метафизическое богооправдание в историческую диалектику (согласно которой все страсти и пороки порождают свою противоположность) и заверив читателей, что неизбежность совершенства не умаляет радость трудов по его приближению[231].
Якобинцы, которые арестовали Кондорсе при попытке бегства из Парижа в 1794 году, исходили из того, что приближение совершенства – дело их рук и что не прейдет род сей, как все это будет. Кратчайший путь к совершенству пролегал через добродетель – или, по определению Робеспьера, «любовь к отечеству и благородную преданность делу, которая растворяет все личные интересы в одном общем». Для достижения добродетели необходимо преодолеть «тщеславие, зависть, честолюбие, слабости мелких душонок» и все страсти, кроме «ненависти к тирании и любви к человечеству» (то есть отечеству). «Иначе говоря, наша цель – исполнить намерения природы и предназначение человека, сдержать обещания философии и освободить Провидение от долгого правления преступников и тиранов»[232].
Вскоре выяснилось, что большинство людей – «низменные эгоисты» с мелкими душонками и что единственным условием победы нравственности над эгоизмом является беспощадная война сил нравственности против сил эгоизма. Добродетель должна «сочетаться с террором»: «добродетель, без которой террор разрушителен; террор, без которого добродетель бессильна». Закон от 22 прериаля (10 июня 1794 года) ввел смертную казнь за большинство видов эгоизма. За сорок семь дней, прошедших со дня принятия закона до казни его вдохновителя, в Париже было казнено 1376 человек. Кондорсе нашли мертвым в тюремной камере. «Мы знаем, как умирать, и мы все умрем», – сказал Робеспьер. И умерли[233].
Самоуничтожение якобинцев разочаровало верующих, но не дискредитировало веру. «Голубой цветок» Новалиса относился к прогрессу Кондорсе так же, как христианский мистицизм к «Сумме теологии» Фомы Аквинского. Между ними лежит почти вся философия XIX века. Уордсуорт, доживший до восьмидесяти лет, перенес земной рай из якобинского «управления народами» в «проницательный разум человека». Второй вариант спасения не уступал первому в добродетели. Оба разгоняли «сон Смерти», конкурируя с христианством в божественном вдохновении. Оба были трансцендентными, но не сверхъестественными[234].
То же справедливо в отношении победы Фауста над Мефистофелем (который, будучи «частью той силы, что вечно желает зла и вечно совершает благо», олицетворяет диалектику прогресса), абсолютного духа Гегеля (который приходит к самопознанию при помощи той же диалектики) и всевозможных «утопических» сект, которые создавали совершенные сообщества несовершенных людей путем гармонического сочетания способностей, потребностей и желаний. Роберт Оуэн унаследовал поселок Нью-Хармони от Гармонического общества, Шарль Фурье послужил примером и предостережением для библейских коммунистов Онейды, а Клод де Сен-Симон провозгласил себя новым мессией и оставил своим ученикам предсмертное наставление:
Груша созрела, сорвите ее… Атака на религиозную систему Средних веков показала, что эта система вступила в противоречие с прогрессом научного знания. Но это не означает, что религия как таковая исчезла, – необходимо лишь привести ее в соответствие с научным прогрессом. Повторяю, груша созрела – сорвите ее[235].
Все они были жрецами и пророками того, что лежало «вовне». В традиционном христианстве сакральность определялась профессиональными посредниками, которые контролировали доступ к спасению, и самопровозглашенными пророками, которые следили за успеваемостью священников или предлагали новые способы избавления. В постхристианском мире святость просочилась сквозь образовавшиеся в церкви трещины и прикрепилась к человеческим душам, телам, делам и институтам. Доступ стал более демократичным, но оставался неравным; большая часть пастырской работы выпала на долю новых духовных предпринимателей – интеллектуалов (интеллигенции). Одни исполняли роль священнослужителей реорганизованных государств, другие предлагали себя в качестве пророков новых откровений. Человеческая жизнь оставалась неправильной, «спасение» оставалось желанным (и неизбежным), а пророки оставались в резерве на случай отставки официальных жрецов[236].
В зависимости от содержания и языка завета пророки XIX века делились на бардов, ученых и бардов, изображавших ученых. В зависимости от зрелости груши их откровения варьировались от не терпящего отлагательств милленаризма до разного рода мистических и политических компромиссов. Двух несовместимых идеологических традиций – либеральной и тоталитарной – не существовало точно так же, как не существовало двух автономных христианских школ августинианского либерализма и анабаптистского тоталитаризма. Когда ощущение конца времен кончилось (а конец не наступил), кровожадные анабаптисты превратились в кротких меннонитов. Все ожидали развязки: вопрос был в том, как скоро и каким образом. Ответы располагались на всем протяжении оси спасения[237].
Христианство по природе своей тоталитарно – в том смысле, что оно требует безоговорочного нравственного подчинения (совпадения божьей воли и человеческих желаний) и придает большее значение греховным помыслам, чем преступным действиям. Все зависит от уровня полицейской активности и степени эсхатологического нетерпения. На протяжении большей части истории христианства надзор был формальным, а конец света – метафорой. Современное государство, состоящее из более или менее равнозначных, взаимозаменяемых и самоуправляемых граждан, не восходит к каноническим заповедям, но два его основных источника бескомпромиссно тотальны по замыслу и исполнению. Пуританская революция внедряла истинное христианство, искореняя греховные помыслы путем взаимной слежки («братского предостережения») и демонстративного самоконтроля («благочестия»). Французская революция внедряла «век разума», искореняя греховные помыслы путем взаимной слежки («бдительности») и демонстративного самоконтроля («добродетели»). И та и другая предполагали всеобщее участие и неустанный активизм на фоне разделения человечества на святых и грешников (а святых – на истинных и ложных). Обе потерпели неудачу из-за иллюзорности Нового Иерусалима («свободы») и реставрации старых режимов («тирании»), но в конечном счете выиграли, породив либерализм – рутинизированную версию благочестия и добродетели. Инквизиторское рвение и милленаристская экзальтация ушли в прошлое, но взаимная слежка, демонстративный самоконтроль, всеобщее участие и неустанный активизм сохранились в качестве самостоятельной ценности и предпосылки победы демократии (при которой разнообразие волеизъявлений сводится к регулируемому единомыслию). На смену
Новый порядок – подобно старому – представляет собой процесс рутинизации, прерываемый сектантскими попытками возродить надежду. Можно (вслед за Августином) радоваться постоянству временного и полагать, что жизнь исчерпывается компромиссом (а реально существующая нация «неделима, со свободой и справедливостью для всех»), но вера в прогресс так же существенна для нового времени, как вера во Второе пришествие для христианства («прогрессивный» значит «добродетельный», а «перемена» значит «надежда»). Тоталитаризм – не загадочная мутация, а память и обещание: попытка сохранить надежду.
Относительная спелость груши – дело вкуса. Милленаристов принято делить на квиетистов, которые ждут конца света в катакомбах, символических или реальных, и активистов, которые верят, что «Бог возвращает свободу, вдохновляя людей на принятие решений». На самом деле никто, даже кальвинисты, не верит в то, что индивидуальные решения не имеют последствий, и ни один милленарист, даже самый кроткий, не сидит сложа руки. Иисус должен был сказать некоторые слова и совершить некоторые действия, чтобы время исполнилось, а ученики его должны были покаяться и умалиться, как дети. Все милленаристы, и не только они, верят в сочетание предопределения и свободной воли, веры и дел, судьбы и свободы, локомотива истории и партии нового типа. Тишайшая из молитв – мощное оружие в руках истинно верующих, и все разновидности спасения одновременно неизбежны и обусловлены. В ожидании Конца некоторые молятся, некоторые постятся, некоторые трясутся и строгают мебель, некоторые ходят парами и раздают памфлеты, некоторые живут в штате Юта и занимаются генеалогией, некоторые ходят в народ или организуют профсоюзы, некоторые пляшут «танец духа», некоторые не пляшут вовсе, некоторые отрезают половые органы, некоторые закалывают скот, некоторые кончают с собой или со своими собратьями, а некоторые истребляют силы тьмы в виде попов, менял, буржуев, амореев, гергесеев и ферезеев.
Постхристианское совершенство может, как и христианское, проявляться в отдельных людях и избранных сообществах. Отдельных людей можно спасти при помощи терапии; избранные сообщества становятся неделимыми благодаря различным сочетаниям национального и социального освобождения. Ветхозаветный избранный народ был универсальным пролетарием: его племенная победа возвестила революционное превращение рабов в господ. Новый завет приравнял социальную революцию к национальной. Вавилону (Египту, Риму и любой другой имперской «блуднице», угнетавшей избранных) причиталось «столько мучений и горестей, сколько славился он и роскошествовал», но та же участь ожидала тучных израильтян, не способных пролезть сквозь игольное ушко. «Горе вам, пресыщенные ныне! ибо взалчете. Горе вам, смеющиеся ныне! ибо восплачете и возрыдаете». Иисус не метал бисер перед гоями, но и не обращался ко всем без исключения евреям.