— Почему?
— Угадай.
— Вот и мама.
Действительно, в дверях булочной появилась Паула. По сумке с продуктами в каждой руке. Одета в белое и голубое, такая же рыжая, как и прошлым летом. И, как год назад, своей тяжелой и тем не менее неотразимой красотой, кожей, необычайная белизна которой свидетельствует о нежности, производит впечатление человека из другой эпохи.
Я сразу понял, что первым делом Паула обратится к дочери; так и вышло. Потом она повернулась ко мне, бегло улыбнулась и поздоровалась. Ничего более. Ни одного вопроса относительно одиннадцати месяцев, истекших с тех пор, как мы расстались — мы встречаемся только летом, — ни одного вопроса о здоровье моем или моих родителей. Словно мы только вчера долго молча бродили по молу. Мне понравились и эта сдержанность, и ясный блеск зеленых глаз, и красота ее движений, и мимолетность улыбки.
Эльза взяла у нее из рук хлеб и одну из сумок; перед тем как уйти, Паула сказала, что будет рада видеть меня у себя в полдень. Я кивнул в знак согласия.
Вернувшись домой, я позавтракал салатом и сыром. Сыр, увы, запивал водой. Для такого утонченного молодого человека, как я, это вредно сказывается на психике, но в доме не было больше ничего холодного, а жарить себе в такую жару бифштекс у меня не было никакого желания. Жара стояла точь-в-точь, как накануне, только чуть более удушливая. Через широко открытое окно я видел, как Венера носится по саду, отбивая хвостом такт мелодии, которая, видно, слагалась у нее в голове. Она выглядела издерганной, тоже словно искала, кого полюбить, и не находила.
Заслышав шум в прихожей, я встрепенулся: я и забыл, что уже август и неприятные чужаки заплатили — и немало — за право шуметь в «Винтерхаузе».
Я встал, вымыл посуду. А когда приготовил кофе, почувствовал за спиной чье-то дыхание и обернулся. В дверях, засунув руки в карманы джинсов, стояла Франсуаза. Мы обменялись улыбками, Франсуаза поздоровалась и спросила, не видел ли я Одиль.
— Одиль? — переспросил я.
— Да, мою сестру.
— Нет. Хотите кофе?
— С удовольствием.
Она со вздохом опустилась на стул.
— Ну и жара!
Я поставил на стол две чашки, налил кофе и подвинул Франсуазе жестяную коробку с сахаром. Когда она взяла два куска, я закрыл коробку, и она спросила:
— Вы всегда пьете кофе без сахара?
Я ответил, что вообще все пью без сахара, поставил коробку на место, а сам в это время раздумывал, как мне быть. Я ведь терпеть не могу кофе без сахара. Однако слова вырвались у меня сами собой, отчасти потому, что пришлись мне по душе, но особенно потому, что молодой человек, пьющий кофе без сахара, уже в силу одного этого представляет собой нечто более загадочное, а значит, и более привлекательное, чем простодушный малый, который бросает в чашку два куска сахара, размешивает его ложкой и знай себе попивает кофе, рассуждая об экзаменах, которые сдал, и о тех, что ему еще предстоят.
Чтобы не изменить избранной роли, я решился на весьма рискованный шаг: поднес чашку к губам и, не закрывая глаз, залпом опустошил ее. И пока во мне все корчилось от отвращения, возникла спасительная мысль: отдели мозг от желудка — желудок-то у тебя из мягкой плоти, а мозг из стали.
Я поставил чашку и взглянул на Франсуазу.