Книги

Долгий путь

22
18
20
22
24
26
28
30

С деревьями у нее установилась какая-то особенная связь; она льнула к ним, не желая ничего другого, кроме как быть к ним поближе; она словно чувствовала себя их сестрой. Украшала себя цветами – ни для кого, играла с ними; губы ее шевелились, словно она беседовала с деревьями или сама с собою, совершенно поглощенная обществом своих зеленых сестер.

Вставала она рано и в утренней прохладе купалась в Тибре, выходила из воды, как нимфа, и сушила тело и волосы на утреннем ветерке, гуляла между цветущими миндальными деревьями в саду, окропленном росою, обвеянном ароматами, и скрывалась в объятиях дерева, невидимая среди белых с нежнейшим розовым отливом цветов, сама белая, как цветы, и розовая, как утренняя заря, с округленными и длинными руками и ногами, похожими на свежие древесные стволы с молоденькой гладкой и нежной корой. Волосы струились, как потоки дневного света, и вся она словно растворялась в сиянии дня, в ароматах и красках, была похожа на душу дерева – дриаду, существовала и не существовала.

Она набирала много-много цветов, целые охапки, охваченная какой-то ненавистью, и сжимала их в своих объятиях. Целовала розы, оставаясь наедине с розовым кустом, приникала к лепесткам долгим жадным поцелуем, вся пылая, как они. Она любила сад, и чем дольше оставалась в нем одна, тем светлее и лучезарнее она становилась.

Но Кейрон был мрачен. Он начал высекать статую из мрамора и переживал все новые разочарования – все несовершенства выступали теперь резче и запечатлевались навеки в этом нетленном материале.

Но все же статуя была закончена; все на свете имеет конец – и надежды, и ошибки. Сделав резцом последний штрих и признав бесплодность дальнейших усилий, – ведь никто никогда не может сравниться с самой натурой, – он стал медленно отходить от статуи; она стояла в саду, сияя на солнце, а он отступал все дальше и дальше к дому и, наконец, скрылся в нем, словно желая больше никогда не видеть своего произведения.

А статуя была хороша. Сама Ведис вновь стала настоящим человеком и женщиной, обрела прежнюю жизнерадостность, всю пышную силу и беззаботность молодости; Кейрон же воплотил и увековечил в мраморе ее былую тоску и страдания.

Да, навсегда запечатлелся в мраморе образ скорбящей женственности. Это была пленница-иноземка, языка которой никто не понимал, стоящая в немом отчаянии, пойманная и обнаженная, выставленная на продажу, нечувствительная ко взглядам покупателей, погруженная в воспоминания об утраченном мире, о гибели своего народа, свидетельницей которой она была; погиб весь ее род, все ее близкие, одной с ней крови и расы; ее глубочайшую внутреннюю тоску не могут превратить в страх ни грубость зрителей, ни ожидающее ее унижение; она вся ушла в себя, она – олицетворение немой жалобы своего пола и жалости к тому народу, к которому она принадлежала и гибель которого видела.

Эта мраморная статуя жила, искусство обессмертило жизнь. Из поколения в поколение будет передаваться эта жалоба – жалоба поруганной, раздавленной женственности, жертвы грубого насилия, хищнических, воинственных инстинктов мужчины.

Но когда Кейрон удалился к себе, Ведис, видевшая страдальческое выражение его лица, – как будто весь труд его пропал даром, как будто он ничего не достиг! – последовала за ним и нашла его в его покое, между образцовыми произведениями искусств, заставившими его усомниться в самом себе. Он сидел, праздно сложив усталые, запыленные мраморной пылью руки, такой истомленный, удрученный. Статуя, как ему казалось, не удалась; ждет его неудача и с моделью… И вдруг она вошла и робко протянула к нему руки – бессознательным, удивительно простым и прекрасным движением; его собственная тревога глянула на него, отраженная в зеркале любви! Такого пленительного выражения – смеси робости, нежной покорности и любви – он еще в жизни своей не видел ни на одном лице человеческом! И он улыбнулся, лицо его все просияло, как у ребенка, внезапно получившего то, о чем он плакал. И оба они засмеялись – кто первый, невозможно сказать.

Свершилось. Радость жизни так ее обуревала, что она не в силах была нести ее дольше одна и, естественно, обратилась к тому, кто дал ей покой, дал вырасти и созреть в ней этой радости. А он, он был счастлив: если он как художник и не достиг недостижимого в искусстве, то сама жизнь вознаградила его!

Ведис в первый раз видела улыбку Кейрона, но это была та же улыбка, что когда-то заставляла молодых девушек сновать мимо кузницы в том дальнем краю, где прокоптевший юноша-грек очаровывал туземок своей южной красотой и белыми зубами, даром что был рабом. И глаза у него теперь сияли, стали совсем не похожими на усталые глаза ваятеля: он обладал даром художника мгновенно преображаться и молодеть. Минутою раньше казалось, что скорбь живой Ведис и вся та скорбь, что он вложил в ее мраморное изображение, в изваянную им статую скорби, вселенской женской скорби, придавила его самого своей тяжестью; теперь он улыбался улыбкой, в которой таяло его долгое одиночество.

Рука об руку вышли они оба в сад, на свет дневной. Дивный день, день их счастья! Рука об руку прошли они по саду в рощицу, где Кейрон поставил статую богини любви – благороднейший образец греческого искусства. Легкий фимиам закурился между лавровыми деревьями – Кейрон и Ведис вместе зажгли благовония на жертвеннике перед статуей богини и совершили возлияние вина на землю, оба одновременно охватив руками жертвенную чашу.

Какими неисповедимыми путями привела их друг к другу богиня любви! Как извилисты были эти пути, ведшие к их благу! Не утрать Ведис своей свободы, она бы никогда не встретилась с Кейроном и осталась бы на всю жизнь хранительницей огня, никогда не стала бы цельным человеком, женщиной, которой она станет теперь! А не будь Кейрон рабом на чужбине, он никогда бы не поднял глаз на недосягаемое и не сохранил свою мечту и сердце свое в одиночестве до тех пор, пока мечта не воплотилась в жизнь.

Но для той, для умершей, которой оба были обязаны жизнью, они в глубочайшем безмолвии и благоговении сплели венки и, не зная, как поступить лучше, пустили их по волнам Тибра, молча проводили их взглядами, пока венки не исчезли из виду.

Да, мраморные изваяния в саду будили у Ведис самое священное для нее воспоминание – образ мертвой матери с ледяными цветами на ланитах.

Растительность в саду, большие вечнозеленые кусты и деревья были как бы более счастливыми прародителями мелких и бледных вечнозеленых степных кустиков, веточками которых играла Ведис зимою в своем раннем детстве; от них пахло тем же скрытым внутри них огнем, и этот аромат диковинно связывал далекое ее детство на севере с счастьем, найденным ею в дальнем чужом южном краю.

Да, велико было это счастье. Ведис расцвела во всей своей свежей чудесно-радостной прелести, и Кейрон всегда смотрел на нее с пылким восторгом. И так пылки были его взгляды, что жгли ей лицо, и она, сама пылая, заслонялась от них рукой, как от слишком жгучего огня.

Утраченный любимый мир, схороненный в ее наглухо замкнутой тоскующей душе, тоска которой росла вместе с нею, – вновь вернулся к ней – детство в образе плода их любви: крохотный амур с темными кудрями, но с голубыми глазами. И отец не -замедлил вылепить очаровательного купидончика с воробьиными крылышками; это была сама жизнь, постоянно обновляющаяся, прилетающая из небытия, приносящая счастье, жизнь, повторяющаяся и отображаемая искусством.

Ведис пела своему первенцу колыбельную песню на своем варварском языке, которую пели, бывало, женщины кимвров, укачивая своих младенцев на овчине, подвешенной к ветвям дерева:

Зеленый мой дубок, Расти, расти, сынок! Качайте крошку, ветки, А вы, певуньи-пташки, Баюкайте его! Земли родимый сок В корнях твоих, дубок! Качайте крошку, ветки, А вы, певуньи-пташки, Баюкайте его! Впивай и солнца свет, И снег – зимы привет! Качайте крошку, ветки, А вы, певуньи-пташки, Баюкайте его! Олень сорвет листок, Не гневайся, дубок! Качайте крошку, ветки, А вы, певуньи-пташки, Баюкайте его! Высоким будет ствол, Твой будет гость орел! Качайте крошку, ветки, А вы, певуньи-пташки, Баюкайте его! В твоих ветвях приют И белочки найдут! Качайте крошку, ветки, А вы, певуньи-пташки, Баюкайте его! Сей щедро в землю плод, — Кто щедр, тот не умрет! Качайте крошку, ветки, А вы, певуньи-пташки, Баюкайте его! Зеленый мой дубок, Расти, расти, сынок! Качайте крошку, ветки, А вы, певуньи-пташки, Баюкайте его!

Еще один амур влетел в сад, и его приняли с такой же радостью, и он тоже послужил моделью. Теперь у Ведис создался такой же мирок, в каком она жила с двумя братишками. Эти двое малюток тоже терлись возле нее и все хватали своими липко-сладкими ручонками, но эти двое были ее собственной плотью и кровью, она была их матерью, – новый мирок ее был еще богаче, милее ее сердцу, чем старый, утраченный. Оба мальчика были смуглые, с кудрями темными как ночь, но росли не в темной северной землянке, а в саду, под открытым небом, всегда на солнце.