141. С другой стороны, он не менее учил быть благоразумным, именно, чтобы душа моя была обращена к самой себе и чтобы я желал и стремился познать самого себя. Это действительно – самая прекрасная задача философии, которая именно приписана и преимущественнейшему из пророческих духов [Аполлону], как мудрейшее повеление: познай самого себя.
142. А что это действительно задача благоразумия и что это есть божественное благоразумие, прекрасно сказано древними, так как в действительности божественная и человеческая добродетель одна и та же, поскольку душа упражняется в том, чтобы видеть себя самое как бы в зеркале, и отражает в себе божественный ум, если оказывается достойной этого общения, и [таким образом] отыскивает некоторый неизреченный путь к обожению. <… >
148. Своей собственной добродетелью он внушил мне любовь и к красоте справедливости, истинно золотое лицо которой он показал мне, и любовь к благоразумию, которое должно быть предметом стремления для всех, и любовь к истинной мудрости, в высшей степени достойной любви, любовь к богоподобной умеренности, которая есть уравновешенность и мир души для всех, стяжавших ее, и любовь к достойнейшему удивления мужеству,
149. любовь к нашему терпению и прежде всего любовь к благочестию, которое справедливо называют матерью всех добродетелей, ибо оно – начало и конец всех добродетелей. Если бы от него начинали, то и все остальные добродетели в высшей степени легко появились бы у нас. Если бы мы желали и стремились к тому, к чему должен стремиться каждый человек, если он только не безбожник и не предан чувственным удовольствиям, именно к тому, чтобы сделаться другом и защитником славы Божией, мы заботились бы и о прочих добродетелях, чтобы нам приближаться к Богу не в состоянии недостоинства и нечистоты, но со всякой добродетелью и мудростью, как бы с добрым провожатым и мудрейшим священником. Цель же всего, я думаю, не иная, как та, чтобы, чистым умом уподобившись Богу, приблизиться к Нему и пребывать в Нем. <… >
171. Но он и сам шел вместе со мной впереди меня и вел меня за руку, как бы во время путешествия, на тот случай, если встретится на пути что-либо неровное, потайное или коварное. Подобно тому, как сведущий человек, для которого вследствие продолжительного обращения с речами, нет ничего, в чем бы он не имел навыка или опыта, не только сам оставался бы вверху на твердом месте, но и другим протягивал бы руку и спасал, извлекая их, как бы погружающихся в воду;
172. так и он собирал все, что у каждого философа было полезного и истинного, и предлагал мне,
173. а что было ложно, выделял… в особенности то, что по отношению к благочестию было собственным делом людей. <…>
183. Коротко сказать, он был для меня поистине раем, воспроизведением того великого рая Божия, в котором не нужно было обрабатывать эту низменную землю и, огрубевши, питать тело, но только с радостью и наслаждением умножать стяжания души, как бы цветущие растения, насажденные нами самими или посаженные в нас Виновником всего.
Либаний
(314–393)
Крупнейший ритор и один из последних идеологов Античности, Либаний родился в г. Антиохии, культурном центре греческого Востока и всей Римской империи, распавшейся через два года после смерти Либания на Западную и Восточную. Семья его принадлежала к высшей городской аристократии, но сильно пострадала от репрессий во времена императора Диоклетиана. Получив традиционное воспитание, Либаний в возрасте пятнадцати лет увлекся риторикой. Окончательно решив заняться искусством красноречия, он в 336 г. отправляется в Афины и через пять лет становится странствующим преподавателем в различных городах Греции и Малой Азии. Наибольший успех имела открытая Либанием школа в г. Никомидии, где он был наставником Василия Великого, а также Григория Нисского, будущего императора Юлиана.
Победа на состязании риторов обеспечила Либанию вызов в Константинополь в качестве императорского ритора. Однако спустя пять лет Либаний добился разрешения жить в своем родном городе Антиохии. Он становится городским наставником, оратором и педагогом. Впоследствии ему присвоили титул префекта претория, приравнявший его к высшим сановникам Римской империи.
Последняя часть жизни Либания прошла под знаком падения престижа светского ораторского искусства, сокращения числа учеников в риторских школах. Именно на это время, 388–393 гг., приходится сочинение им автобиографии, где ярко отражен уходящий идеал античного образования как подготовки воспитанного на классических литературных образцах общественного человека, владеющего мастерством оратора. В нашей антологии мы приводим отрывок из начала автобиографии, где Либаний описывает свое детство[96].
Жизнь, или о собственной доле
4.... отец мой, имея трех детей, из коих я был средним, умер раньше зрелого возраста, получил он в приданое небольшую часть из значительного состояния, и тотчас в распоряжение им вступает отец матери. Мать же, побоявшись недобросовестности опекунов и, вследствие скромности, необходимости входить с ними в переговоры, сама желая быть для нас всем, все прочее попечение сохранила вполне за собою ценою большого труда, а за ученье платила деньги наставникам и не умела сердиться на ленивого сына, считая делом любящей матери никогда ни в чем не огорчать свое чадо, так что большая часть года у меня уходила на прогулки по полям более, чем на ученье.
5. После того как у меня прошло таким образом четыре года, я достиг пятнадцатилетия и мною овладела горячая любовь к красноречию, и в такой степени, что утехи полей были забыты, проданы голуби, ручные птицы, страсть к коим способна заполонить юношу, состязания коней, сценические представления, все было в забросе. И чем я особенно поразил и молодежь, и стариков, я воздерживался от посещения тех единоборств, где падали и побеждали мужи, которых можно было назвать учениками тех трехсот, что были при Фермопилах. <… >
8. Затем, опять-таки, посещение школы учителя, изливавшего красоту словес, доля ученика счастливого, а я посещал его не так много, как бы следовало, но до времени исполнял это только для приличия – посещал. А когда меня воодушевила любовь к учению, я уже не имел того, кто должен был сообщать мне его, так как тот поток уже погас, доля несчастного. Итак, тоскуя по тому, кого уже не было, и пользуясь руководством тех, кто был лишь каким-то призраком софистов[97], словно те люди, что питаются ячменным хлебом вместо хлеба высшего качества, – так как нимало не успевал, но грозила опасность, следуя слепым руководителям, впасть в бездну невежества, я с ними расстался и, дав отдых душе от творчества, а языку от речей, руке же от письма, занимался только одним – заучивал наизусть произведения древних при содействии человека, одаренного чрезвычайною памятью и способного делать юношей сведущими в красотах тех писателей. И я настолько ревностно был привержен этому, что, даже когда он отпускал юношей, не покидал его, но и на пути через площадь в руках у меня была книга. Учителю приходилось даже прибегать к настоятельному требованию, которым он в ту минуту явно тяготился, а позднее хвалил.
9. Так прошло пять лет, в течение коих вся душа моя обращена была к этим занятиям, и божество содействовало тому, не прерывая хода учения. <… >
11. Итак, когда в душе образовался запас произведений людей, могуществом своего слова больше всех прочих вызывавших общее восхищение, и меня потянуло к действительной жизни… а был у меня друг… Ясион, поздно приступивший к риторике, но в своем трудолюбии обретавший удовольствие не менее кого-либо другого, – этот Ясион чуть не ежедневно рассказывал мне о том, что слыхал от людей старшего поколения об Афинах и тамошней деятельности, сообщая о каких-то Каллиниках и Тлеполемах, и мощи слова немалого числа других софистов, и о речах, в каких они одерживали победы друг над другом или терпели поражения. Под влиянием этих рассказов душой моей овладевало горячее желание посетить этот город. <… >
Аврелий Августин