Провизии недоставало по обе стороны фронта. Как-то утром в лесу у лагеря поймали троих мятежников — они выискивали среди отбросов что-либо съедобное. Совершенно изможденные, с отвисшими челюстями. С ними оказался дезертир из отделения Гальвина. Капитан Кингсли приказал рядовому Гальвину расстрелять дезертира. Гальвин чувствовал, что его вырвет кровью, ежели он произнесет хоть слово.
— Без должных формальностей, капитан? — спросил он наконец.
— Мы идем маршем, дабы принять сражение, рядовой. Нет времени на суд, вешать также некогда, а потому стреляйте прямо здесь! Товьсь… целься… пли!
Гальвин знал, какое наказание ждет рядовых, ежели те отказываются выполнять подобные приказы. Это называлось «кляп растяпе» — солдату привязывали руки к коленям, один штык засовывали меж рук и ног, а другой — в рот. Дезертир, голодный и измотанный, особо не возражал:
— Стреляй, чего там.
— Рядовой, немедля! — приказал капитан. — Вы хотите встать рядом с ним?
Гальвин застрелил дезертира в упор. Другие солдаты раз десять, а то и более прошлись остриями штыков по обмякшему телу. Капитан передернулся от омерзения и, сверкнув ледяными очами, приказал Гальвину, не сходя с места, расстрелять трех пленных мятежников. Гальвин замялся, капитан схватил его за руку и оттащил в сторону.
— Все приглядываешься, да, Опоссум? Все приглядываешься, думаешь, самый умный. Так вот, сейчас ты будешь делать то, что я сказал. Разрази меня гром! — Он скалил зубы, выкрикивая все это.
Мятежников выстроили в ряд. После «товьсь, целься, пли» Гальвин застрелил их по очереди, в голову, из винтовки «эн-филд». Чувств в нем было не более, нежели вкусов, запахов и звуков. Не прошло и недели, как на глазах у Гальвина четверо солдат, включая двоих из его роты, надумали приставать к девушкам из соседнего городка. Гальвин доложил начальству: всех четверых в назидание прочим привязали к пушечным колесам и отлупили по задам хлыстом. Гальвину, как доносчику, также досталась порция кнута.
В следующем сражении Гальвин не понимал, на какой стороне воюет и против кого. Он просто дрался. Весь мир нещадно бился сам с собой, грохот не утихал ни на миг. Гальвин всяко не отличал мятежников от янки. За день до того он пробирался сквозь ядовитые заросли, и к ночи не мог разлепить глаз; все над ним смеялись, ибо пока прочим простреливали открытые зенки либо отрубали головы, Бенджамин Гальвин дрался, как лев, и не получил ни царапины. В тот день Гальвина едва не убил солдат, угодивший после в сумасшедший дом: приставив к его груди ружье, солдат объявил, что ежели Гальвин не бросит жевать эти проклятые бумажки, он застрелит его на месте.
После первой раны — пулей в грудь — Гальвина отправили в Бостонскую гавань, точнее — в Форт Уоррен, поправлять здоровье и сторожить пленных мятежников. Там арестанты, у которых водились деньги, покупали себе камеры попросторнее, кормежку получше, и никому не было дела до их вины либо до того, сколь много народу они уложили ни за что ни про что.
Гарриет умоляла Бенджамина не уходить опять на войну, однако он знал, что нужен своим людям. Когда, мучась от беспокойства, Гальвин догнал в Виргинии третью роту, там после боев и дезертирства оказалось так много свободных должностей, что его повысили в чине до младшего лейтенанта.
От новых рекрутов он узнал, что дома богатые мальчики за триста долларов откупаются от службы. Гальвин кипел от злости. У него схватывало сердце, он спал ночами не более считаных минут. Необходимо было двигаться, все время двигаться. В следующем бою он упал посреди мертвецов и заснул с мыслью о богатых мальчиках. Его подобрали мятежники, протыкавшие в ту ночь штыками трупы, и отправили в Ричмонд, в тюрьму Либби. Рядовых они отпускали, ибо те не представляли интереса, но Гальвин был младшим лейтенантом, а потому просидел в Либби четыре месяца. Из своего пленения он помнил лишь смутные картинки и звуки. Точно все так же спал, а тюрьма ему попросту снилась.
Отпущенный в Бостон Бенджамин Гальвин совместно с остатками своего полка был приглашен на ступени Капитолия для большой церемонии. Рваный ротный флаг сложили и передали губернатору. Из тысячи солдат в живых остались две сотни. Гальвин не мог уразуметь, отчего все считают, будто война окончена. Они ведь и близко не подошли к своей цели. Рабы сделались свободными, однако враг не перестал быть врагом, ибо не получил воздаяния. Не будучи политиком, Гальвин понимал: неважно, в рабстве либо на свободе — черным не отыскать на Юге покоя, — равно как и то, что было неведомо не побывавшим на войне: враг повсюду, всегда и вовсе не намерен сдаваться. И никогда, никогда, ни на единый миг враг не был одним лишь южанином.
Гальвин говорил будто на ином языке — штатские его не понимали. Либо даже не слышали. Одни лишь солдаты, проклятые пушками и снарядами, были на то способны. В Бостоне Гальвин привязывался к ним все теснее. Вид у всех был изможденный и замученный, будто у отбившихся от стаи животных, что порой попадались им в лесах. Но даже эти ветераны, многие из которых, потеряв работу и семью, твердили, что лучше бы им погибнуть — жены, по меньшей мере, получали бы пенсию — только и высматривали, где б добыть денег либо красотку, напиться да перевернуть все вверх дном. Они позабыли, что нельзя спускать глаз с врага, и сделались не менее слепы, чем прочие.
Не раз, проходя по улицам, Гальвин ощущал за спиной чье-то дыхание. Он резко останавливался, делал страшные глаза, оборачивался, однако враг успевал исчезнуть за углом либо раствориться в толпе.
Он спал с топором под подушкой едва ли не всякую ночь. В грозу пробудился и наставил на Гарриет ружье, сочтя ее шпионом мятежников. В ту же ночь он облачился в мундир и битый час простоял под дождем в карауле. Бывало, запирал жену в комнате и сторожил, объясняя, что кто-то на нее покушается. Она работала прачкой, чтобы платить их долги, и умоляла Гальвина пойти к доктору. Доктор сказал: у него «солдатское сердце» — учащенное сердцебиение под воздействием боев. Гарриет устроила его в солдатский дом, где, по словам прочих жен, помогают пережить солдатские беды. Первая же проповедь Джорджа Вашингтона Грина стала для Гальвина лучиком света — единственным за долгое время.
Человек, о котором рассказывал Грин, жил много веков назад, все понимал и носил имя Данте Алигьери. Также бывший солдат, он пал жертвой великого раскола в своем позорном городе и отправился странствовать по загробному миру, дабы наставить человечество на праведный путь. Но что за невероятные картины жизни и смерти открылись ему там! Ни единая капля крови не проливается в Аду случайно, всякая душа заслуживает в точности того воздаяния, что несет ей Божья любовь. Сколь превосходны были
Гальвин понимал и тот гнев, что изливал Данте на своих сограждан, друзей либо, напротив, недругов, знавших лишь материальное и физическое, наслаждение и деньги, не замечавших высшего суда, что давно шел за ними по пятам.
Бенджамину Гальвину не дано было вникнуть в глубины еженедельных проповедей преподобного Грина, половины он и вовсе не слыхал, однако не мог выбросить их из головы. Выходя всякий раз из церкви, он сам себе представлялся на два фута выше.