И, махнув рукой, сел в машину. Проплакал он почти всю дорогу до спортбазы в Муханове.
— Какой народ! Какие люди! А от меня требуют, чтобы разгонял их водометами! — бормотал и вздыхал он сзади, сморкаясь и хватаясь за сердце, что было ясно видно в зеркальце заднего обзора. — И как мы их недостойны! Недостойны их великодушия и терпеливого доверия… Ну, что у тебя с Еленой Борисовной? — спросил он. — Прозрела она?
— Да как будто! — пожал я плечами. — Обещала не беспокоить. Хотя им завезут скоро японское оборудование.
— Не в оборудовании дело, Паша! — вздохнул он опять. — Любящее, благородное сердце. Еще один человек, прекрасная женщина, отдавшая беззаветно тебе свою душу! А ты кобель, Паша, и развратник! Ах, опоздал я с открытием дома терпимости! Сколько женских сердец можно было спасти! Опоздал, хотя давно вынашивал… Но — пора перестроиться. Настроиться, я хотел сказать, на следующую проблему. Напомни, куда ты меня везешь по моему указанию.
— К футболистам, — сказал я. — В Муханово.
— Разве? — удивился хозяин. — Ну, как знаешь. Я действительно мог забыть. Но я тебе верю, Паша. У меня сейчас такое состояние, такое… Как мне оправдать доверие этих замечательных людей на новом поприще? Вот как? Как поднять эту страну на новую, недосягаемую для других народов высоту?
— Еще неизвестно, позовут ли вас, — хохотнул я. — Тем более что так набиваетесь.
— Позовут, Паша, обязательно. А куда им деваться? Я-то бессмертный. Не в том смысле, что меня не придется хоронить за счет налогоплательщиков, а в том опять же, что не думаю в отличие от них… впрочем, я это уже говорил.
Он сказал это, пробормотал еще нечто неразличимое и тут же заснул. Засыпал он в машине, как ребенок, которого укачало. Иногда на полуслове, как если бы потерял сознание. В такие минуты его лицо становилось не то чтобы детским, скорее даже — слабоумным. Он мог во сне улыбаться, что-то напевать, кого-то звать — чаще меня.
К Муханову подъехали поздно, когда футболистов уже уложили спать. Машина остановилась, он вскинулся, вскочил — бодрый, ясный, выспавшийся, и бегом к пансионату, где жили футболисты.
Их подняли по тревоге. Хозяин расхаживал по конференц-залу, сложив руки на груди.
— Пусть примут душ и наденут форму! — сурово сказал он тренеру. — Что у них было сегодня на ужин? Где меню, не вижу? Может, вы их перекормили, раз они еле передвигают ноги? Почему нет расписания работы школы бальных танцев и чечеточников? И кто проводит с ними занятия по чечетке конкретно? И почему они у вас так долго собираются… — Он все расхаживал по сцене, задавая вопросы, на которые тренер не успевал отвечать. — Кстати, — остановился он наконец, — а каким образом команда голосовала полтора часа назад, когда я велел своим сторонникам выключить телевизоры? Они хотя бы видели передачу?
— Все как один! — сказал главный тренер, краснолицый, лысоватый крепыш, бывший игрок сборной Края. — И вся команда одобрила вашу деятельность на посту единодушным выключением телевизора.
Он кивнул на огромный телевизор марки «Сони», стоящий сбоку на сцене.
— По вашей команде? — сощурился Радимов и погрозил пальцем. — Но ведь я распорядился, чтобы у каждого в комнате был свой маленький телевизор! Почему голосовали все вместе?
— Но такова была воля коллектива! — развел руками тренер. — Что я мог ей противопоставить?
— А мне не нужны стопроцентные голосования в едином порыве! — повысил голос хозяин. — Только индивидуальный подход! Только свое мнение, обязательно отличающееся от мнения большинства! Хотя это приведет к другому большинству, но все равно! Ломайте стереотипы в сознании подчиненных! Теперь я понимаю, почему в моей команде нет звезд мировой или хотя бы европейской величины. И не может быть! Потому что команда должна проявлять, а не подавлять индивидуальности!
Между тем футболисты собирались в зале. Невыспавшиеся, нахмуренные. Увидев Радимова, смотрели с робким обожанием, садились в кресла. При мне он приезжал сюда не в первый раз. Как правило, выставлял за дверь тренера, спрашивал, чего им не хватает. Организовал даже коллективное посещение ЭПД, после чего команда проиграла 0:6 соседу по турнирной таблице. Я разглядывал их лица. Мастер, боящийся не угодить, уже не мастер. А я, как сказал по другому поводу Цаплин, сам хочу угодить хозяину. И потому все получается. А они — боятся потерять место.
Сколько раз говорил это хозяину! Он соглашался, а один раз спросил: «Ты служишь мне не за страх, а за совесть? А если будет надо? И если отдал тебе приказ? Вопреки внутренним твоим убеждениям? Что тогда? Не выполнишь? А если это приведет к моему, а стало быть, к твоему крушению? Разве не может быть такое, что я лучше тебя в чем-то разбираюсь? Ты вот играешь в шахматы, считаешь на три хода вперед, а я на пять. Ну? Кто кому должен подчиняться? Кто кому служить во имя общего дела? Может, поэтому все мы делимся на господ и слуг, на ферзей и пешек? Ведь в жизненных ситуациях одни считают дальше и делают ходы своевременней! А иначе полное равенство, Паша. То есть сплошь патовые ситуации. Что и бывает при вынесении коллективных решений, которых от меня там, наверху, требуют, а я всячески избегаю… Ну почему я должен считаться с мнением членов своего правительства, если в общей сложности я прожил около семисот лет, а этого достаточно, Паша, чтобы убедиться, как мало на самом деле меняется в этом мире, а они, все вместе, не более четырехсот! Молодые лучше соображают? Быть может. Но там, где от таких, как ты, требуется соображение, у меня есть знание! Либо моя безупречная интуиция. В том числе в отношении твоего будущего».
Но вопрос не в том, думал я, по-прежнему наблюдая, как на сцену выносят весы, силомер, а также зачем-то пианино. Вопрос в другом, надо ли мне это самому: жить никому не прислуживая, как цепной пес? Или так, как сейчас, за его спиной, спокойней? Хочу ли я вырваться из его цепкого обаяния и прилипчивого дружелюбия? Что при этом потеряю, известно. Что приобрету, непонятно. Неизвестность и отпугивает. Пока что. Но ведь решусь когда-нибудь? Или раб, не желающий стать вольноотпущенником? Или все-таки все дело в нем самом, и потому хочется быть с ним, и так тревожно на душе, когда подолгу его не вижу. В такие минуты кляну себя, что вот-вот с ним что-то обязательно случится, с беззащитным и неприспособленным, не боящимся смерти, но боящимся боли.