Я спросила у Данина об их с Тусей близком друге, графике Жутовском, выставлявшемся на знаменитой выставке в Манеже, разогнанной Хрущевым.
— Ну а как же ваш любимый Жутовский? Неужели и его черт попутал?
Ответ Данина меня поразил.
— Я, — сказал Данин, — сразу объяснил ему: нечего вам заниматься этой псевдоживописью, этой абстрактной мазней. Вы хороший художник, прирожденный портретист, а ваши абстрактные картины — просто дань моде. Плохой моде.
— А как же Пикассо? — тут же встрял муж. — Почему вы не запретили ему искажать реальность? Искажать человеческие лица? Ведь и он тоже умел рисовать портреты, надеюсь, не хуже вашего Жутовского.
— Пикассо последнего периода для меня не существует. Хотя ранним я восхищался, — парировал Данин…
Рефреном всех речей Данина была мысль о том, что существует одно настоящее искусство — оно может быть хорошим или плохим.
С пеной у рта превознося современное искусство от Уорхола до Комара и Меламида, я, честно говоря, совсем не была убеждена в своей правоте. И мне старые работы Пикассо нравились больше, чем новые. И для меня так называемое современное искусство имело свои временны́е пределы. Оно заканчивалось где-то на картинах доброго старого московского Музея новой западной живописи, закрытого после войны, то есть на картинах, собранных еще русскими купцами Морозовым и Щукиным… И меня не так уж восхищали работы Уорхола…
Но меня фраппировал апломб Данина и то, что он априори отвергал все, что было не по вкусу ему лично. А главное, запретительский пафос, который явственно слышался в его речах. Я понимала, что дай Данину волю, он запретил бы и выставку в Манеже — только не ругался бы и не кричал, как Хрущев, да еще, пожалуй, оставил бы висеть картины Фалька… Но то Манеж. А о Бульдозерной выставке и говорить нечего — ее бы Данин разогнал.
Словом, Данин, как все истинные марксисты и как наша родная советская власть, считал, что искусством нужно руководить, иначе оно может заблудиться и забрести не в ту степь…
И еще я понимала, что из нас всех прав один только мой муж, который к искусству никакого отношения не имел, никаким искусством не интересовался или, вернее, интересовался искусством только как отец художника…
Ну а что же «Лайка»? И что она должна была олицетворять?
Лайка — была, возможно, первым космонавтом. Однако ее перерисовали с сигаретной пачки. Что это должно было значить? Да что угодно. Например, вспомним древних: sic transit gloria mundi — так проходит мирская слава…
Судьба картины «Лайка» сложилась необычно. По глупости я подарила ее знакомой паре, уезжавшей на ПМЖ в США. Подарила в надежде, что они отдадут ее моему сыну, которого я уже не надеялась увидеть. Но знакомые «Лайку» сыну не отдали, и она много лет считалась пропавшей. Только теперь, перед самой выставкой Комара и Меламида в Москве 20 марта 2019 года, я вдруг узнала, что «Лайка» вроде бы нашлась… Видимо, она теперь у кого-то из коллекционеров живописи второй половины ХХ века.
Умных матерей не бывает
В своей «Лошадиной» книге я уже упоминала, что была одно время знакома с замечательной женщиной — Евгенией Семеновной Гинзбург.
Евгения Гинзбург, автор грандиозной книги «Крутой маршрут», поражала не только своим талантом, но и умом — и в высоком значении этого слова, и в бытовом.
Это деление человеческого разума на, так сказать, творческий ум — умение интересно мыслить — и ум, необходимый в повседневной жизни, придумала не я и не Гинзбург, а другая незаурядная женщина, пламенная коммунистка Раиса Борисовна Лерт. Сама Лерт была прекрасной журналисткой, но в быту малоприятной и довольно нелепой особой. Бог начисто лишил ее ума поведения.
Однако не о ней речь. Речь — о Евгении Гинзбург. А Евгения Гинзбург, все потеряв, пробыв восемнадцать лет в сталинских лагерях и ссылке, оплакавшая своего старшего сына — его, сироту при репрессированных родителях, увезли родственники в Ленинград, и он погиб там в годы блокады, — Евгения Гинзбург ум поведения, сиречь здравый смысл, сохранила. Вынужденная уже в зрелом возрасте начинать жизнь сначала, она не утратила желания как можно лучше устроить свой быт. Более того, не потеряла способности радоваться каждой мелочи, самым малым дарам судьбы.
И вот однажды я обнаружила в одном из очерков Евгении Семеновны такую историю.