Пробираясь обратно к себе на место, я машинально мазнул взглядом по одной из нижних полок, где никого не было, а только валялись поверх скомканного одеяла какой-то джемпер, плеер, бабский журнал… Я не сразу понял, что привлекло мое внимание, сделал по инерции еще шаг… Замер. Повернул голову — против воли. И тут же — волевым усилием — отвернулся.
Совсем идиот… Параноик долбаный. Тоже мне, на хрен, влюбленный шекспир…
11
В Москве я не был больше десяти лет — но за это время вдоволь наслушался о ее полном преображении, небывалом зажоре, нероссийском великолепии… Уж по крайней мере — о безнадежном ее отрыве от увечной нашей провинции. Так что я заранее ждал сильных впечатлений…
В каком-то смысле я не ошибся — они и впрямь были сильны. Никогда я не наблюдал ничего столь убогого в столь хамской своей самоуверенности. Не встречал ничтожество и наглость в таком сочетании и такой концентрации. Уродство и помпезность. Жлобство и претенциозность.
Самое забавное, что этот изнывающий от снобизма один из самых дорогих городов на земле оказался несравненно более провинциальным, чем родное захолустье. То есть глухой, заскорузлый — да обыкновенный, повсеместный, российский, генетический — провинциализм здесь возводился в невероятную степень уровнем понтов. От одной прямоты, с какой понятие «цивилизованность» здесь ассоциировали с лексемами типа «гламур» и выводили из уровня цен в бутиках, разило колхозом и навозом круче, чем от резиновых сапог бухой деревенской бабы, разгребающей компостную кучу. И если в естественных условиях ее, колхозницы, физиогномика и органолептика вызывают хотя бы смесь брезгливости с сочувствием, то та же самая бабища в тех же сапогах, вылившая на себя полтора литра французской парфюмерии и скроившая по данному поводу на опухшей морде выражение аристократического высокомерия, — отвратна и смехотворна…
Я ожидал, наверное, какого-то купеческого диковатого роскошества — но увиденное вызывало в воображении разве что образ босяка, после разграбления господской усадьбы блюющего «Дом Периньоном» на напяленный наизнанку фрак… И не было лучшей иллюстрации к северинским телегам о паразитизме как основе российского мироустройства, о режиме наибольшего благоприятствования имеющему наименьшее право на существование: даже в этой стране нигде более такая дрянь не была в таком шоколаде.
На улице Подольских курсантов, вбок от Варшавки, за забором мелкооптового рынка торчит бетонный каркас недостроенного заводского, видимо, корпуса. Там, прямо в продуваемых развалинах, на деревянных поддонах, или по соседству, в картонных и фанерных коробах, живут узбеки, гастарбайтеры без регистрации, работающие на соседнем рынке. Мое первое появление в руинах неожиданно спровоцировало всеобщий шухер — оказывается, единственными «белыми», появляющимися там, были менты, регулярно навещавшие здешних поселенцев и в лучшем случае собиравшие по сто рублей с носа (но имелась и вероятность быть отмудоханным независимо от пола и возраста, а могли увезти несколько произвольно выбранных человек в участок — тогда приходилось скидываться всем «землячеством» и выкупать).
Сюда, на Курсантов, я, сам незарегистрированный нелегал, вынужден был перебраться, когда лишился работы, а вместе с ней и жилого контейнера на Черкизовском рынке. Где вместе с молдаванами я пахал дворником за четыре с половиной штуки в месяц — горбатиться по уши в весенней грязи приходилось с шести утра до одиннадцати вечера без выходных (за единственный прогул вышвыривали), и оставалось лишь люто завидовать хохлушкам, продававшим колготки за сто пятьдесят рублей в день всего-то с девяти до пяти. Правда, их регулярно перли в здешнем же сортире хозяин прилавков азер Саяф или любой из тех, кому он дозволял. Или избивали — там же, в сортире. Например, за несанкционированный секс. Секс же, например, с рыночным дворником не только никогда не санкционировался, но даже среди продавщиц считался зазорным…
Зато, ночуя на поддоне, я оценил преимущество относительно теплого, пусть и чудовищно провонявшего контейнера. Утром я ехал на Каширку, где на остановке «Библиотека имени Льва Толстого» был рынок нелегальной рабсилы для московских строек, — или, скажем, на плешку Ярославского вокзала. Не имеющему никакой строительной специальности, мне светило только наняться разнорабочим: «сломщиком», землекопом, кидать лопатой цемент… За это платили с гулькин хрен даже по гастарбайтерским меркам, к тому же предложение многократно превышало спрос на живую силу, и временами приходилось драться (в прямом смысле) с конкурентами — как правило, таджиками, тоже сплошь неквалифицированными. Да и самостоятельные разъезды по городу были очень опасным мероприятием — мне си-ильно повезло, что я лишь единожды попался ментам и сумел отделаться пожертвованием всей имевшейся наличности (рублей ста двадцати). Хотя взять с меня всяко было больше нечего — могли засунуть в «телевизор» и всерьез отмудохать, покалечить… Но именно на стройке мне удалось закорешиться с мужиками, снимавшими, скидываясь по тридцать рублей в сутки с носа, всемером один жилой подвал: это был уже почти миддл-класс.
Мыться я ездил к Коляну Тюряпину на Мосфильмовскую. С ним мы были знакомы с незапамятных времен, когда Колян еще жил у нас в городе и работал в тамошней ежедневке в отделе культуры — литературным и кинокритиком. Он был тогда умный и злой и непрестанно ныл по поводу неуклонной деградации российских культурных стандартов, цитируя анекдот про семью лилипутов, где мужчины каждого нового поколения женились на лилипутшах еще меньшего роста и давали еще меньшее потомство: «Мы же так до мышей дотрахаемся!» Но когда Колянова работа аналитика исчерпала себя за практически полным отсутствием объектов анализа (почти все, что писалось и в особенности снималось в России, было именно что «ниже всякой критики» — до мышей мы таки успешно дотрахались), он вдруг поднатужился и слинял в Москву. Где пристроился, разумеется, в глянцевый журнал.
(Сначала он, правда, пытался работать в крутейшем издательском доме «Доводы и события» — но не глянулся лично его биг-боссу, знаменитому Стрюкину. Знаменит оный медиамагнат был среди прочего своим кабинетом для приема посетителей, отделанным малахитом, где сам Стрюкин сидел не на стуле, не в кресле даже — а на ТРОНЕ. В другом помещении — с развешанными по стенам портретами царской фамилии — он регулярно устраивал обеды, блюда на которые доставлялись из близлежащего ресторана чуть ли не в серебряных судках. Приглашение либо неприглашение на эти обеды для функционеров издательского дома означало соответственно барскую милость либо скорое увольнение… Колян же угодил в опалу еще при самом первом разговоре с боссом, когда имел неосторожность без должной восторженности отозваться о каком-то фильме, который, как оказалось, Стрюкину нравился. С тех пор все без исключения тюряпинские тексты заворчивали — до тех пор, пока он не свалил по собственному желанию. Впрочем, глянцевая столичная пресса приютила Коляна.)
Теперь он получал полторы штуки баксов в месяц — причем вроде бы все за ту же культурную аналитику. Удивленный, я выпросил у Коляна пару номеров его «Relax’a» и полистал в своем подвале. Между «рекомендациями лондонских снобов, как завязывать бабочку» (Саша-бетонщик из Тирасполя заглядывает через плечо) и «двенадцатью способами сделать визитку модной» (шорох крыс за перегородкой) подборка, допустим, про современный бум российского кино (невиданные бюджеты! неслыханные гроссы!) смотрелась до странности уместно. Представляемые блокбастеры, по-видимому, являли собой все ту же не подлежащую оценке смесь колхозной корявости со вселенскими понтами — но и никакого анализа в Коляновом тексте не ночевало: состоял он из описания, пересказа и более-менее скрытой рекламы. Я чуть ли не с облегчением убедился, что ни ум, ни злоба не совместимы с этим городом, что на данном — культурном — поле аналитика давно отменена вместе с критерием качества. А что не может быть никакой культуры в отсутствие вертикальной иерархии и качественного ценза — так на эту тему мог буянить только какой-нибудь зануда-моралист Северин. Да и того уже давно закопали…
Звоня Коляну, я догадывался, что мне он не сильно обрадуется — но модус вивенди гастарбайтера-нелегала мало способствует деликатности. Еще меньше мои визиты вдохновляли, естественно, его жену-москвичку. Ледяные сквозные взгляды и нескрываемые брезгливые гримасы этой отмороженной девицы стали тем более понятны в свете Коляновой презентации старого приятеля (в интригующе-хоррорном тоне), фрагмент коей я случайно услышал через дверь ванной: «…Так он что, в дурке сидел?!» — «В тюремной дурке. ПБСТИН это называется. Психиатрическая больница специализированного типа с интенсивным наблюдением. Два года». — «И его просто так отпустили?» — «Ну, считается, что вылечили…»
12
Про этот ресторан «Пушкинъ» на Пушкинской даже анекдоты слагали. Вроде того, что приходит туда крутейший америкос. Сидит, ждет, когда обслужат, а на него никто внимания не обращает. Тогда американец хлопает по столу толстенным лопатником и кричит: «Официант! Плачу тысячу долларов за первое, две за второе и три за десерт!» Официант смотрит брезгливо и цедит: «Мы по полпорции не обслуживаем!» Не знаю, было ли это сочинено именно про данное конкретное заведение, но байка ему соответствовала. Даже по московским меркам ресторан считался исключительно дорогим и понтовым. Ко всему прочему тут традиционно столовались журналисты кремлевского пула и главреды приближенных к власти изданий.
Глянцевый Колян и то чувствовал себя здесь не в своей тарелке (что было заметно), у меня же вовсе было ощущение тяжкого депрессивного трипа, как от голимых колес-транков. Хотя оделся я на сей раз целиком из тюряпинского гардероба, швейцар на входе уперся в меня столь безошибочно идентифицирующим взглядом (да и на морде моей под тональным кремом еще просматривались следы конкуренции с таджиками), что я уж было решил: не пройти мне в сакральные недра даже в Коляновой компании…
Тюряпин, естественно, и устроил эту галлюцинаторную встречу. Более того, он ее мне и порекомендовал — некую Вику, много лет входившую в элиту журналистских элит, допущенную до самых эксклюзивных эксклюзивов, прикормленную кремлевско-белодомовским чиновничеством, вхожую в его кабинеты и половине его свойски тыкавшую. Еще во времена ельцинской вольницы, еще будучи молодой наглой девкой, оная Виктория продралась в кремлевский пул, в котором тогда местами оказывались благодаря пробивной силе, — и, как это принято среди «пульцев», мгновенно зачислила прочих (недопущенных) коллег в неприкасаемые.
То была очередная ступенька на бесконечной российской лестнице самоутверждения: как в армии не является человеком салабон, как на зоне оформляется каста «опущенных», как наверняка даже среди бомжей одни, причастные тусовке бомжевских избранных, прочих собратьев держат за унтерменшей и не замечают в упор… У нас же на абсолютно любом социальном уровне группа дорвавшихся до какого-нибудь корыта, с яростью благородной героев-панфиловцев обороняющая его от претендентов, черпает поводы для самоуважения, только и исключительно отказывая в праве на человеческое достоинство всем прочим. Из корыта не хлебнувшим.
Случается, правда, иногда, что кого-то из тусовки изгоняют (к особенно острому удовольствию оставшихся). Изгнанный лишается экзистенциальной опоры — и обретает ее, как правило, в низведении (разумеется) бывших коллег по элите. Тем более свирепом, чем более всеобъемлющим было прежнее презрение к быдлу, среди которого ты вдруг теперь оказался… Так и Виктория, уже в новые времена поссорившись с кем-то из назначенцев нового президента, лишилась доступа к телам и эксклюзивной информации, ее перестали возить на «меринах» с мигалками в «Царскую охоту» и брать в зарубежные президентские вояжи — словом, страшно и подумать, как она, бедняга, выжила… Но, оклемавшись, она немедленно накатала скандальную книжку про омерзительные кремлевские нравы, где не отказала себе в удовольствии щедро разгласить все известные конфиденциальные подробности и интимные нюансы.