Ризенфельд кивком прощается с нами и исчезает; выражение его лица трудно определить.
— Выпьем стакан в память Валентина, — говорит Эдуард. Его губы дрожат. — Ну кто бы подумал! Через всю войну прошел, а теперь вот дело секунды — и он лежит мертвый.
— Если уж хочешь сентиментальничать, так делай это по-настоящему. Принеси бутылку того вина, в котором ты ему всегда отказывал.
— Иоганнисбергер? Да, хорошо. — Эдуард торопливо встает и уходит, переваливаясь.
— Мне кажется, он искренне огорчен, — говорит Георг.
— Чувствует искреннее огорчение и искреннее облегчение.
— Я это и имею в виду. Большего, как правило, и требовать нельзя.
Мы сидим молча.
— За несколько мгновений произошло немало, верно? — говорю я наконец.
Георг смотрит на меня.
— Твое здоровье! Ведь когда-нибудь ты все равно уехал бы! А Валентин? Он прожил на несколько лет больше, чем можно было предполагать в тысяча девятьсот семнадцатом году.
— Все мы прожили больше.
— Да, и мы должны были бы эти годы использовать.
— А разве мы этого не делаем?
Георг смеется.
— Используем в те минуты, когда не хотим ничего другого, кроме того, что делаем.
Я отдаю честь.
— Значит, я эти годы никак не использовал. А ты?
Он щурится.
— Пойдем, смоемся отсюда до того, как Эдуард возвратится. К черту его вино!