«Как могли члены Политбюро не знать о коварстве нацистов? – перешептывались между собой близкие друзья. – Немцы уже нападали на Россию. Как можно было им доверять?!»
В тот же день, 22 июня, состоялся общезаводской митинг (явка была строго обязательна). Во дворе завода собралось несколько тысяч рабочих. Выступали директор, его заместитель, представитель ЦК профсоюзов и несколько передовиков. Лишь одному из ораторов удалось в конце концов поднять дух слушателей. Рабочий обратился к собравшимся:
«Товарищи, мы опустили руки. Но сейчас не время охать и ахать. Сейчас нужно день и ночь трудиться, чтобы остановить орды захватчиков. У нас есть воля к борьбе, и мы умеем отвечать ударом на удар, и поэтому немцам никогда не одолеть нас, как они одолели Голландию и Норвегию. Давайте же твердо скажем: коварный враг будет разбит».
Ему долго аплодировали, а потом член ЦК профсоюзов объявил, что до тех пор, пока фашисты не будут поставлены на колени, мы переходим на двенадцатичасовую рабочую смену. Все до единого подняли руки в знак согласия. Отныне рабочий день увеличивался на пять часов. Я тоже выступил и пообещал работать даже сверх двенадцати часов, если понадобится устранить какую-нибудь неисправность.
Вечером того же дня я стал свидетелем удивительного явления. Вот уж не думал когда-нибудь увидеть такое в Советском Союзе! Тысячи людей – мужчины, женщины и дети, старые и молодые, даже коммунисты – устремились в церковь. Я шел на занятия в Машиностроительный институт, но не удержался и присоединился к людскому потоку. В церкви всем раздавали свечи. Люди стояли тесной толпой – шагу нельзя было ступить. Кто-то плакал, кто-то молил Бога о прощении, а кто-то просил заступиться за страну в тяжелое для нее время испытаний.
Я обратил внимание на то, что милиция не пыталась удерживать людей, которые шли в церковь за утешением и поддержкой. Людская река текла мимо остолбеневших милиционеров и разливалась по храмам. Неважно, что не было священников, чтобы прочесть молитву, – каждый молился сам. Оказалось, что несмотря на двадцать четыре года антирелигиозной пропаганды, русские сохранили глубоко в сердце веру в Бога. Я подумал, что известие о фашистском вторжении неслучайно пришло именно в воскресенье: впервые после долгого перерыва люди смогли собраться в церкви.
В годы войны отношение к религии изменилось в лучшую сторону. Более того, родственникам священников даже предлагали вступить в партию, в чем раньше им было отказано. Думаю, это можно объяснить желанием укрепить патриотизм, которому теперь придавалось особое значение. Все чаще вместо «Советский Союз» говорили «Родина-мать». За этим крылось признание того факта, что многие советские граждане преданы не столько существующему режиму, сколько родной стране.
22 и 23 июня тысячи людей, опасаясь, что правительство заморозит их вклады или предпримет что-либо еще в этом роде, устремились в сберегательные кассы, чтобы снять деньги со счетов. Я своими глазами видел длинные очереди.
С фронта поступали тревожные известия. Красная армия терпела одно поражение за другим. Всего через четыре месяца после того, как немцы перешли советскую границу, они уже были в семидесяти километрах от Москвы. Ровно через месяц после объявления войны у нас начались бомбежки. Бомбили так часто, что горожане привыкли к вою сирен. Нам приходилось постоянно бегать в бомбоубежище – длинную траншею глубиной около семи футов с дощатыми стенами рядом с заводом. Через траншею были перекинуты доски, засыпанные сверху песком. Во время первой бомбежки какой-то человек, не добежав до убежища, умер от сердечного приступа. На следующий день погиб старик, торговавший овощами и фруктами в государственном ларьке рядом с заводом. Прямо в этот ларек угодила фугасная бомба. Когда я вышел из бомбоубежища, ни старика, ни ларька не было – ничего, кроме щепок, капустных листьев, подхваченных ветром, да крови на асфальте.
Последствия бомбежек были тяжелыми. Кроме того, что всем приходилось постоянно бороться со страхом смерти, вполне реальной была и опасность остаться без крыши над головой. Русские и до войны жили в страшной тесноте. Семья из четырех-пяти человек могла ютиться в комнате площадью двадцать пять квадратных метров в квартире с одним туалетом на двадцать, а иногда и на пятьдесят жильцов. Теперь лишившиеся дома москвичи были вынуждены искать приюта у родственников или селиться в полуразрушенных зданиях.
Хотя кремлевская пропаганда, лившаяся из репродукторов, и пыталась поднять дух советских людей, у многих появились опасения, что фашисты могут одержать победу. Среди москвичей поселился страх, причем его не все и скрывали. Иностранные радиостанции, передававшие не искаженную цензурой правду о боях, подогревали панические настроения. Это беспокоило Кремль, и тогда был издан приказ об обязательной сдаче всех радиоприемников. Несоблюдение приказа каралось смертью. Мне, как и сотням тысяч русских, пришлось сдать свой радиоприемник. Приемники обещали вернуть сразу после войны, но мало кто надеялся получить обратно этот единственный предмет роскоши. Находились, правда, смельчаки, вроде рабочего из моего цеха, которые сдавали только один из двух своих приемников. Мой знакомый прятал второй приемник в платяном шкафу и включал его раз в сутки – с трех до четырех часов ночи. Каждый день он рассказывал мне, что происходит на фронте. К счастью, его не поймали.
И без радиоприемников трудно было избавиться от ощущения приближающейся катастрофы. Товарища Вита, секретаря партийной организации нашего цеха, я знал почти десять лет. Это был невысокий, коренастый, добродушный человек с морщинистым крестьянским лицом и кудрявыми седыми волосами. Коммунистическая партия была для него всем, так же как Шарикоподшипниковый завод, в строительстве которого он участвовал (причем нередко безвозмездно). Вит был идеалистом и верил в то, что коммунизм несет свободу всем и каждому. Как партийный секретарь цеха он располагал информацией, недоступной рядовым коммунистам, тем более беспартийным рабочим.
Я знал, что он мне искренне симпатизирует. Вит помог мне поступить в институт, почти каждый день справлялся о моей учебе и всячески подбадривал. Однажды, месяца через два после начала войны, он подошел ко мне. На этот раз на лице его не было обычной улыбки. Он позвал меня выйти вместе с ним из цеха. «Товарищ Робинсон, – сказал он, когда мы оказались в коридоре, – мы знакомы уже давно, и вы наверняка знаете, как я уважаю ваше мнение». Заметив, что кто-то идет в нашу сторону, Вит уставился в бетонный пол и замолчал. Когда рабочий прошел мимо, Вит продолжил: «Между нами, что вы думаете о беде, которая обрушилась на нашу страну – о войне?» Что я мог на это ответить? Этот человек был мне симпатичен, но я помнил, что он – партийный функционер. «А что если он меня проверяет? – подумал я и решил не рисковать и говорить языком партийцев: – Трудно оценивать ситуацию, находясь так далеко от линии фронта. С другой стороны, я не могу допустить мысли, что Красная армия способна потерпеть поражение». Вит взглянул на меня испытующе. Потом сказал: «Вашими бы устами…» Помолчал и добавил: «Красная армия отступает с первого дня войны. В то утро, когда немцы перешли нашу границу, они, разумеется, уничтожили все наши самолеты и танки в прифронтовой полосе. Дело в том, что за два дня до начала войны поступил приказ поменять топливо и масло в машинах, и в результате все они оказались в нерабочем состоянии. Более того, мы понесли не только материальные, но и гигантские людские потери. Фактически не уцелело ни одного солдата, который мог бы рассказать о событиях первых дней войны. Кажется, так до сих пор и неизвестно, кто именно отдал приказ сменить топливо в самолетах и танках». Вит сокрушенно покачал головой: «Война началась в конце июня. Сейчас сентябрь, а мы все еще отступаем». Он замолчал и вопросительно посмотрел на меня, ожидая ответа. «Вы же знаете, – сказал я, – что в 1812 году армия Наполеона за несколько месяцев прошла далеко в глубь России. Французы даже заняли Москву. Но вспомните, что было дальше: русские прогнали Наполеона и одержали победу». «Знаю, знаю, – ответил Вит, – но с тех пор многое изменилось. Немецкая армия – высокомеханизирована». Он огляделся по сторонам, убедился, что никто нас не слышит, и продолжил: «Товарищ Робинсон, сомнения одолевают не меня одного. Очень многие мои товарищи – в том числе и партийцы более высокого ранга – думают о войне то же, что и я». Он ждал от меня ответа, но я предпочел промолчать. Тогда он сказал: «Поверьте, мне гораздо легче и спокойнее говорить с вами, чем с кем бы то ни было – даже с соотечественниками. И поэтому я скажу то, что действительно думаю. Если мы не получим необходимой моральной и материальной помощи, в которой остро нуждаемся, ничто не помешает немцам захватить Москву. Это будет конец. Единственное, что нас может тогда спасти, – это наш старый, надежный и верный союзник – суровая русская зима». Мы проговорили более получаса, и я решил, что можно заканчивать этот разговор. «Нам, пожалуй, пора возвращаться», – сказал я. Вит ответил: «Я вас сейчас отпущу, только позвольте вам напомнить, что все, о чем мы здесь говорили, должно остаться между нами». Я пообещал никому не говорить о нашем разговоре.
Неделю спустя состоялся еще один разговор – на этот раз не с начальником, а с товарищем Димой, двадцативосьмилетним коммунистом и самым способным из всех моих учеников. В то утро Дима, вопреки обыкновению, работал вяло. Хотя после обеда он немного приободрился, что-то с ним было не так. Когда я, закончив что-то объяснять одному из учеников, направился к своему рабочему столу, Дима обратился ко мне с вопросом: «Товарищ Робинсон, простите, что я вас спрашиваю, но что вы думаете о войне? Как по-вашему, Красная армия остановит когда-нибудь наступление немцев?»
Меня удивило, что он завел этот разговор прямо в цеху, где нас могли услышать. Возможно, подумал я, меня таким образом проверяют, и между обращением ко мне товарища Вита и Димы существует связь. Я выбрал безопасную тактику: «Знаете, я же не военный специалист, поэтому ответить на ваш вопрос не могу. Но в конечном итоге я убежден в победе Красной армии». Потом я поинтересовался: «Скажите, товарищ Дима, почему вы задали мне этот вопрос?» Дима, у которого была двадцатилетняя жена-комсомолка и годовалый ребенок, посмотрел на свой станок и сказал: «Прошлой ночью, когда мы уже легли, жена стала плакать и сетовать на то, что немцы с каждым днем все ближе подходят к Москве. Она у меня еврейка, вот и боится, что если нацисты войдут в город, они перебьют всех евреев и наш ребенок останется сиротой».
Он помолчал, отвернулся от меня и добавил почти шепотом: «Буду с вами откровенен. Я никому не сказал бы этого, но вам я доверяю: я тоже плакал вместе с женой и даже молился, чтобы западные страны пришли нам на помощь, пока не поздно».
«Товарищ Дима, – сказал я, – коммунист не имеет права на сомнения и страхи, и значит, вы должны быть хозяином собственной судьбы. Разве не так?»
«Так, – ответил он, все еще не сводя глаз со станка, – нас этому учили на занятиях по диалектическому материализму, но за последние несколько месяцев не только у нас с женой, но и у многих коммунистов появились сомнения, хотя вслух никто об этом не говорит».
«Как я уже вам сказал, Красная армия в самый неожиданный момент обязательно покажет свою силу. Этот день настанет, а пока важно набраться терпения», – подытожил я.
«Спасибо вам большое за поддержку, товарищ Робинсон, – сказал Дима. – Вечером я передам жене ваши слова, и, надеюсь, это ее успокоит».