Вечером этого голодного дня мы лежали в наших бараках-землянках в очень плохом настроении. Разговаривать не хотелось, к тому же каждое слово раздражало. И тут еще, как назло, погас свет. Настроение упало до предела. Но наш старший надзиратель был мудрым человеком. Он сымпровизировал небольшую речь обо всем, о чем мы думали в этот момент.Он говорил о многих из нас, погибших за последние несколько дней либо от болезней, либо покончивших с собой. Но он также упомянул, что, по-видимому, настоящей причиной их смерти была потеря надежды. И он заявил, что должен быть какой-то способ предотвратить хотя бы для остальных опасность дойти до такого крайнего состояния. И он указал на меня, чтобы я дал такой совет.
Видит бог, я был не в состоянии читать лекцию по психологии или произносить проповедь, чтобы предоставить моим сотоварищам какую-то душевную помощь. Я замерз и был голоден, раздражен и устал, но сделал над собой усилие и использовал эту уникальную возможность: сейчас более, чем всегда, надо было подбодрить людей.
И вот я начал с самых тривиальных утешений. Я сказал, что даже в теперешней Европе, в шестую зиму Второй мировой войны, наше положение было не самым ужасным из всех, что можно придумать.Я сказал, что каждый из нас должен спросить себя, какие невосполнимые потери он перенес до сих пор. Я предположил, что для большинства из нас таких потерь было немного.Тот, кто еще жив, имеет основания для надежды. Здоровье, семья, счастье, профессия, состояние, положение в обществе - все это вещи, которые можно восстановить или снова достигнуть. В конце концов, наши кости все еще целы. Опыт, через который мы прошли, может в будущем оказаться очень ценным для нас. И я процитировал Ницше: «Was mich nicht umbringt, macht mich starker.» (То, что не убило меня, делает меня сильнее.)
Потом я заговорил о будущем. Я сказал, что если судить хладнокровно, дожить до такого будущего почти нет надежды. Каждый может сам прикинуть, насколько малы его шансы на выживание. Свои собственные шансы я оцениваю как один к двадцати - и это при том, что в лагере пока нет эпидемии тифа. Однако я не собираюсь отказываться от надежды и сдаваться. Потому что ни один человек не знает, что принесет ему следующий день, и даже - следующий час. Даже если нельзя ожидать никаких сенсационных военных событий в ближайшие несколько дней, кто знает лучше, чем мы, с нашим лагерным опытом, как иногда подворачиваются счастливые возможности, совершенно внезапно, по крайней мере для отдельного человека. Например, вас могут неожиданно включить в особую группу с исключительно хорошими условиями работы - «везение» заключенного могло быть именно такого рода.
Но я говорил не только о будущем и о завесе, что его скрывает. Я упомянул и прошлое, все его радости, свет которых сияет даже во мраке настоящего. Я снова процитировал поэта, чтобы я сам не выглядел проповедником: «Was Du erlebst, kann eine Macht der Welt Dir rauben». (То, что ты пережил, никакая сила не Земле не может у тебя отнять.) Не только пережитое нами, но и все, что мы сделали, все наши значительные мысли и все, что мы перестрадали - все это не потеряно, хотя и находится в прошлом: все это обрело существование благодаря нам. То, что состоялось в прошлом - тоже род существования, и может быть - самый надежный род.
Потом я заговорил о многих возможностях придать жизни смысл. Я сказал моим сотоварищам (которые молча лежали в темноте, хотя время от времени слышался вздох), что человеческая жизнь в любых условиях никогда не становится лишенной смысла, и что этот беспредельный смысл жизни включает страдания и умирание, лишения и смерть. Я просил несчастных людей, которые внимательно слушали меня в темноте барака, взглянуть прямо в лицо всей серьезности нашего положения. Нельзя терять надежду; необходимо сохранять мужество и верить, что безнадежность нашей борьбы не умаляет ее достоинства и смысла. Я сказал, что в трудные минуты кто-нибудь смотрит на нас - друг, жена, близкий человек - живой или мертвый, или Бог - и ожидает, что мы не разочаруем его. Он надеется увидеть, что мы страдаем гордо - а не униженно - и что мы знаем, как достойно умереть.
И в конце я говорил о нашей жертвенности, которая при любом исходе имеет смысл. В нормальном мире, мире материального успеха, эта жертвенность, вполне естественно, могла показаться бесцельной. Но на самом деле наша жертвенность имеет смысл. Те из нас, кто обладает какой-нибудь религиозной верой, сказал я открыто, поймут это без затруднений. Я рассказал о моем товарище, который, попав в лагерь, постарался заключить договор с Небесами: пусть его страдания и смерть спасут существо, которое он любил, от мучительного конца. Для этого человека страдания и смерть были полны смысла: это была его жертва, полная самого глубокого значения. Он не хотел умереть напрасно. Ни один из нас этого не хочет.
Целью моих слов было найти полный смысл нашей жизни, здесь и теперь, в этом бараке и в нашей практически безнадежной ситуации. Я видел, что мои усилия не были напрасны. Когда лампочка снова загорелась, я увидел изможденные фигуры друзей, бредущих ко мне со слезами на глазах, чтобы поблагодарить меня. Но я вынужден признаться, что мне очень редко хватало внутренних сил для такого контакта с товарищами по несчастью, и я упустил много других подобных случаев.
Мы подошли к третьей стадии душевных реакций заключенных: их психологии после освобождения. Но до этого рассмотрим вопрос, который часто задают психологу, особенно лично знакомому с такими вещами: что он может сказать о психологическом портрете лагерных охранников? Возможно ли, чтобы люди из плоти и крови могли так обращаться с другими людьми, как об этом рассказывают заключенные? Услышыв их рассказы и поверив им, нельзя было не задать вопрос, как такие вещи могли произойти, с психологической точки зрения. Чтобы ответить на этот вопрос, не вдаваясь в подробности, надо указать на несколько вещей: во-первых, среди охранников были садисты - садисты в чисто клиническом смысле. Во-вторых, именно таких отбирали, когда требовалось набрать особо жестокую команду охранников.
Мы очень радовались, когда во время работы нам разрешали несколько минут погреться (после двух часов работы на жестоком морозе) у маленькой печки, которую мы топили хворостом и щепками. Но всегда находились бригадиры, для которых особым удовольствием было отнять у нас это утешение. Какое наслаждение выражали их лица, когда они не просто запрещали нам стоять около печки, но переворачивали ее и втаптывали ее чудное пламя в снег! Если эсэсовцам случалось невзлюбить кого-то, среди них всегда находился один, известный своим искусством и страстью к изощренным пыткам, к которому и посылали несчастного заключенного.
В-третьих, чувства большинства охранников притупились за много лет, в продолжение которых, в постоянно растущих дозах, они наблюдали жестокие нравы лагеря. Эти морально и душевно закаменевшие люди по крайней мере отказывались принимать участие в садистских расправах. Но они не мешали другим их осуществлять.
В-четвертых, следует сказать, что даже среди охранников были люди, которые нас жалели. Упомяну только коменданта лагеря, где я встретил освобождение.
Один лишь лагерный врач (сам заключенный) знал, что этот человек тратил немалые деньги из собственного кармана, чтобы покупать лекарства для заключенных в ближайшем городке; нам об этом стало известно только после освобождения.
Тут я не могу не упомянуть необычный инцидент, связанный с отношением некоторых заключенных-евреев к этому коменданту. После того, как американцы освободили наш лагерь, трое молодых венгерских евреев спрятали его в лесу. Потом они отправились к начальнику американцев, который очень хотел поймать бывшего коменданта, и поставили ему условие: они укажут, где он прячется, если американцы обязуются, что с ним ничего не сделают. После некоторых колебаний, это обещание было дано. Американский офицер не только сдержал слово, но и в каком-то смысле вернул коменданта на прежнюю должность: он занялся сбором одежды для уцелевших узников в соседних деревушках. Ведь мы до сих пор донашивали одежду тех товарищей по заключению, которых в Освенциме сразу отправили в газовые камеры.
А вот старший лагерный надзиратель, сам заключенный, был безжалостнее, чем любой эсэсовец. Он избивал заключенных по малейшему поводу, в то время как комендант лагеря, насколько я знаю, никогда не поднял на нас руки.
Очевидно, что простое знание, что один человек был лагерным охранником, а другой - заключенным, не говорит почти ничего. Человеческую доброту можно было найти в любой группе, даже в такой, которую в целом легко осудить. В этом отношении границы между группами перекрывались, и мы не должны все упрощать, говоря, что вот эти были дьяволами, а те - ангелами. Разумеется, быть добрым к заключенным, несмотря на общую атмосферу лагеря, было большим подвигом для охранника или бригадира; а с другой стороны, низость заключенного, который дурно обращался с товарищами по несчастью, заслуживает исключительного презрения. Совершенно понятно, что последние вызывали особую ненависть заключенных, в то время как их глубоко трогала малейшая доброжелательность со стороны кого-нибудь из охранников. Я помню, как бригадир потихоньку сунул мне ломоть хлеба, оставшийся у него, как я знал, от собственного завтрака. Я был растроган до слез вовсе не только этим кусочком хлеба. Меня тронуло человеческое отношение бригадира - его доброе слово и взгляд сочувствия. Из этого опыта следует, что в мире существуют две человеческие расы, и только эти две - «раса» достойных людей и «раса» недостойных. Они присутствуют повсюду: они находятся во всех группах общества. В этом смысле нет групп, состоящих только из одной расы - так, можно было найти достойного парня и среди лагерных охранников.
Жизнь в концлагере распахивает настежь душу человека, демонстрируя ее до самого дна. Разве удивительно,что в ее глубине мы опять находим чисто человеческие качества, которые по своей природе являются смесью добра и зла?
Пропасть, отделяющая добро от зла и проходящая через любое человеческое существо, доходит до самой глубины души и становится видимой даже на дне той бездны, которая раскрывается в концлагере.