— Простите, что вы этим хотите сказать,? — не выдержала Ия.
— То, что не надо было идти в дом к почитательнице таланта господина Булатова и, если не ошибаюсь, даме его сердца, вот что.
— Не стыдно вам? — только и смогла ответить Ия.
— Ия, не волнуйтесь, — сказал ей Феликс. — Не надо. Вы же сами должны понять, кто перед вами. А вы, мадам, идите-ка лучше к себе. Вы сделали свое дело, можете вставлять его в отчет.
— До новых встреч, юные большевики! — сказала Порция Браун и ушла.
В комнате остались Ия, Лера, Генка и Феликс. Сидели вчетвером и молчали, изредка поглядывая друг на друга, на тот ералаш, какой был на столе, на подоконниках, на полу.
— Просто не верится, — сказала Ия, сжимая ладонями виски, — не верится, что это возможно, что это только что вот тут было. Какой кошмар! Неужели и мы можем прийти к тому, к чему пришли они, эти люди в том мире? И как плохо, как робко мы от этого обороняемся!
— Потому что не все понимают, что это такое, что за этим стоит и что за ним идет, — сказал Феликс. — Троянский конь!
— Вернее, троянская кобыла, если ты имеешь в виду эту Браун, — засмеялся Генка. Но его веселости никто не разделил.
— И первый ты ничего не понимаешь, Генка, — сказал ему Феликс. — Ты отворил этой кобыле ворота сюда. Тебе надо задуматься, Генка. До большой беды дойдешь сам и другим бед натворишь.
Поздно среди ночи Феликс и Лера шли по Москве.
— Почему та дрянь так сказала о Ие и о Булатове? — спросила Лера.
— Откуда же я могу знать, Лерочка! — ответил он. — Я же сплетен не собираю. Я никогда в чужие дела не суюсь.
— Но вот сегодня же сунулся…
— Это совсем не чужое дело. Ни мне, ни тебе, ни кому-либо. Оно наше общее.
44
Клауберг не выдержал и двух дней. Железной занозой в его мозгу, во всем его существе сидел этот бывший Кондратьев, ныне Голубков. Он трус, паникер, а такие на все способны от страха. Что он никакой не агент госбезопасности, — это очевидно; что он сам прячет подлинное лицо свое, — тоже. И все равно нет гарантий, что он смолчит, не попытается заработать себе если не полное прощение, то хотя бы смягчение наказания, выдав властям эсэсовца, побывавшего в свое время в Советской России отнюдь не в качестве туриста.
Надо было или немедленно улетать из Москвы на Запад, или предпринимать что-то не менее верное.
Перед глазами Клауберга все время стоял дальний угол Москвы, в недавнем прошлом загородный поселок, виделись глухая улица, старый домишко среди таких же отживающих свое дряхлых халуп, тесная комнатуха за чуланом, с окном, выходящим в заросли сада; и особенно ясно представлялась ему меж столом и шкафом покрытая старым стеганым одеялом железная кровать с облезлой краской и на ней тот, Кондратьев, раздумывающий — о чем? О том же, конечно, о чем раздумывает и он, Клауберг: как быть, что делать? Есть наивернейший выход: подойти к этой грязной кровати и чем-нибудь увесистым, надежным ударить как следует по голове с жидкими белесыми волосенками. И тогда вновь все станет тихо, спокойно, как было. Что ж, не будет только Кондратьева? Но его же давно и нет. Видимо, с войны. Есть Голубков. Но Голубков — миф. Одним мифом больше, одним меньше — какая разница!
Клауберг решился. Купив в магазине инструментов на улице Кирова молоток, он долго путался, тиская его в кармане, по Москве — то спускался в метро, то вновь поднимался — уже на другой станции; чуть было не потерял ориентировку, заехав на другую окраину, почти в лес. И все же через несколько часов добрался до Кунцева.